Комната Марии Ивановны была темной и очень мрачной: одно окно, потолок низкими сводами, наверху — два крюка. Как объяснила потом хозяйка, эта комната — бывшая келья монахов, постройка чуть ли не XIII века, а весь дом, вполне обычная коробочка, — лишь последующая надстройка.
— Вы из Москвы? — спросила девушка, очень волнуясь, ерзая на краешке стула, — словно красивая бабочка, которая села на садовую дорожку в двух шагах и вот-вот вспорхнет при малейшем неосторожном движении.
— Да, из Москвы, — ответил я приветливо и спокойно.
— А далеко едете?
Она мучительно преодолевала застенчивость, тоненькие брови ее сблизились и наморщили переносицу.
— В Винницу, — ответил я. — Сегодня вот только из Брянска…
— Неужели сегодня в Брянске? — тихонько удивилась она и как-то обмякла сразу — крылья бабочки раскрылись и застыли в робкой незащищенности…
Ее звали Валей.
Вот так мы и познакомились, а потом сидели все трое вместе с Марией Ивановной и пили чай — по такому случаю я выложил на стол свой «н. з.» — пачку чая и шоколад, которые вез от самой Москвы. Оказалось, Валя — дипломница брянского техникума, приехала в Трубчевск на практику и живет у Марии Ивановны на квартире вместе с другой девушкой, которая работает сестрой в здешней больнице.
Тихо, спокойно мы пили чай из тоненько поющего самовара, не спеша разговаривали. Валя освоилась, изящно прихлебывала из блюдечка и уже ответила на шутливое мое приглашение поехать дальше со мной серьезным согласием. «Возьмите меня с собой, правда, я постараюсь достать велосипед, я не буду вам мешать, я буду обед готовить», — волнуясь упрашивала она. И было странно слышать, что она серьезно — взрослая двадцатилетняя девушка, — и немножко захватывало дух от ее бесполезных слов. Вот тогда-то и появилась вторая жиличка Марии Ивановны, Люба.
Люба резко, одним нервным движением распахнула дверь, не задерживаясь на пороге, вошла в комнату, села на лавку, что тянулась вдоль стены кельи, переводя дух, как после быстрого бега, едва бросив нам отрывистое резкое «здравствуйте». Она отказалась от чая и сразу принялась рассказывать о больнице, о том, какого трудного больного привезли к ним несколько часов назад и как она устала.
Видимо, лет ей было приблизительно столько же, сколько Вале, а если и больше, то не намного, но ни в смуглом, очень худом лице ее, ни в порывистой угловатой фигуре не было и тени того девического очарования, того изящества, которым так и светилась Валя.
Это была больная, издерганная, до предела уставшая женщина.
Легкое кружево нашего разговора мгновенно распалось — Люба внесла в мрачную комнату настоятельную необходимость какого-то немедленного активного действия. И необходимость эта тут же выразилась в совершенно конкретном Любином предложении:
— Может быть, пойдем в парк? Там сегодня гулянье, какой-то праздник. Или лучше не пойдем? Устала я зверски! — мигом выпалила она, обращаясь к Вале.
Валя встала со стула, зачем-то прошлась по келье, поправила волосы — с появлением Любы она заметно переменилась, замкнулась как-то, — я смотрел и не узнавал. Как далекий отголосок недавнего прошлого прозвучало ее предложение мне:
— Может быть, вы тоже пойдете?
И мы отправились в парк.
Но лишь только мы вышли из кельи и очутились под темным августовским небом, усеянным драгоценными звездами с луной, Валя опять стала прежней, как до Любы. Люба тоже притихла, шла справа от меня, подрагивая от ночной свежести. Мы едва сказали несколько слов до парка — Люба спросила, кто я и откуда, я ответил коротко, — а Валя шла совсем молча, сосредоточенно, и я понял, что она опять думает о путешествии.
Войдя в парк, мы быстро прошли по его людным аллеям, не задерживаясь нигде, — гулянье было явно скучным, люди невесело слонялись туда-сюда, — вышли к ограде, к обрыву. Внизу нежилась Десна в свете луны, голубовато светлели песчаные пляжи, в призрачной дали темнела полоска леса. Все было совсем другим, чем несколько часов назад, преобразилось, как по волшебству. Я посветил своим сильным фонариком вниз — бледное широкое пятно легло на далекую воду.
Что-то совсем черное появилось на темной поверхности реки.
— Плот плывет, — сказала Люба.
Да, это был плот. Медленно, очарованно плыл он по течению реки, следуя ее прихотливым изгибам. Валя, вцепившись в перила, долго, не отрываясь, смотрела на плот, до тех пор пока он не скрылся за поворотом.
Мы еще с час гуляли по парку, по самым темным его аллеям, подходили к собору — его-то и видно было с берега Десны на вершине холма. Вблизи он оказался запущенным, с осыпающимися полуразрушенными стенами, запертым. Собор, построенный в XV веке… Потом мы с Валей бегали наперегонки по пустым скамейкам для зрителей, рядами вкопанными перед черной раковиной парковой сцены, а Люба командовала: «Раз, два, три… беги!» Потом опять бродили, не говоря ни о чем.
Мне очень хотелось остаться вдвоем с Валей, может быть, попытаться забраться в собор, опять подойти к обрыву… Но как, как быть с Любой? Люба, так ничего и не поняв, не ушла.
И стало вдруг всем нам троим невообразимо скучно. Пошли по направлению к дому.
Чтобы хоть как-то поднять настроение, развеять внезапную тоску, я заговорил о чем-то постороннем, тут же заговорила и Люба — опять настойчиво рассказывала о своей работе в больнице. В другое время мы с интересом слушали бы ее, — то, что она рассказывала, было действительно интересно, — но сейчас не существовало реальности, все вокруг было из сказки, из детского сна. Словно оказались мы в пещере Аладдина, и пусть за се стенами остался весь сумасшедший ритм XX века — сейчас не хотелось думать о нем. А Люба говорила и говорила.
Только перед самой калиткой, «дверью в стене», Люба вдруг умолкла, пробормотала, что очень устала сегодня и жутко хочет спать.
Но было уже поздно. Посияв вдалеке, волшебная лампа погасла.
Почему же, почему перед Любой я был так беззащитен? От нашего первого разговора с Валей, от хрупкого кружева не осталось и следа. Непонятно на что еще надеясь, я заговорил вдруг о карте своего маршрута, обещая показать ее Вале прямо сейчас же, при свете луны, она с удовольствием согласилась, и, кажется, еще можно было что-то спасти. Но тут же в дверном проеме веранды появилась и Люба.
Я долго не мог уснуть, ворочался среди голубых простыней, зачем-то ждал, что Валя пройдет мимо двери веранды… Может быть, она опять вспыхнет, эта робкая лампа?.. Во сне тоже мучило что-то, и даже утреннее пронзительно яркое солнце, внезапно хлынувшее в глаза, не затмило вчерашние отблески.
Привычно и приятно было думать о том, что путешествие продолжается, но и грустно уезжать. Грустно покидать этот сад, грустно вспоминать.
Валю я лишь мельком видел утром: сосредоточенная, в платочке, повязанном до самых глаз, она прошла мимо, едва кивнув на прощанье, и не знаю, чего больше было в этой поспешности — неловкости от своей рабочей одежды, упрека за что-то вчерашнее или обиды на то, что я не принял всерьез ее просьбу.
Я медлил со сборами, все что-то перевязывал, спрашивал что-то ненужное у Марии Ивановны, потом вдруг вздумал писать письмо приятелю в Магадан…
Мелькнуло мне что-то тревожное, чаемое — несбыточное! — а вот уже и опять предстоит кочевье.
СЧАСТЬЕ ПУТНИКА
Но стоило сесть на велосипед, оставив позади сад за зеленой дверью, как грусть тотчас развеялась — ее развеял прохладный ветер, ринувшийся навстречу, пахнувший свежестью перемен. До чего же здорово это — чувство дороги, когда ты знаешь, что каждый день, каждый час ждет тебя новое что-то, а то, что происходит сейчас — хорошее ли, плохое ли, — пройдет и, только если ты хочешь, останется с тобой навсегда — в воспоминаниях.
Еще стоя вечером рядом с Валей в парке у перил, глядя вниз на черный плывущий плот, в призрачную лунную даль, которая звала, я опять чувствовал себя немножко другим, чем раньше, познавшим откровение, прикоснувшимся к истине, которой не понимал до сих пор.