Ягуся отрицательно покачала головой.
— Власть — то же самое, что сладкая вишневка. Неважно, казенная или домашнего приготовления, — объяснил ксендз. — Домашняя иной раз покрепче той, что продается в магазинах. Ну? А что же это за одна-единственная вещь, которую, вы сказали, о себе знаете?
— Я знаю, что я… боюсь, — прошептала майорша. — С каждым днем все больше.
— О!.. О!.. Бз-з-з-ы-ы-ы-к, — раздалось в ответ.
Ксендз наконец совсем открыл лицо и вдруг указал на что-то, находящееся на краю стола. Его исхудалая рука тонула в широченном черном рукаве сутаны, откуда торчал только указательный палец. Лишь теперь Ягуся заметила, что на столе в розовой и, разумеется, безвкусной вазе стоит букет. Воистину странный букет совершенно увядшей, засохшей турецкой сирени. Цветы из лиловых превратились в коричневые, листики свернулись. Зачем здесь этот букет? Он так и просился в мусорный ящик. И тут Ягуся вспомнила доклад полковничьей кухарки! Вернее, одну деталь: ксендз, уходя от Вахицкой, держал в руке, вероятно подаренный ему, огромный букет сирени, влажные кисти которой сверкали в лунном свете.
— Это от нее, — действительно не замедлил объяснить ксендз. — Как вернусь к себе в Поломины, скажу экономке, чтоб не забыла эти увядшие цветочки положить мне в гроб. Я тут, кстати, сделал для нее доброе дело — подыскал место. После моей смерти пани Вахицкая возьмет ее к себе кухаркой.
И ксендз, по своему обыкновению сощурясь, посмотрел на засохшую сирень в безвкусной вазе.
— А что… будет со мной?! — Ягуся спросила это не только с неожиданным упреком, но даже и с обидой. Возможно, небезосновательной: с какого-то момента ей стало казаться, будто старичок старается от нее отделаться, умышленно говорит не о том, что ее волнует, поминутно отвлекается. Она задумалась, прикидывая что-то в уме. — Может быть, вы мне хоть что-нибудь объясните, растолкуете, в чем дело? — хитро прошептала она. — Лучше, наверное, знать всю правду, чем часть ее. Или вообще ничего не знать!
— Пани Вахицкая подарила мне эти цветы в утешение, — сказал ксендз вместо ответа.
Опять увертывается! — подумала Ягуся.
— Но ведь… — начала она.
— Что "ведь"? Ведь — и это главное — не я утешал ее, а она меня.
Неужели рассказал ей о своей болезни? — промелькнуло у нее в голове. (И не угадала: речь шла совсем о другом.)
— Она взяла садовые ножницы, — продолжал нараспев ксендз, — спустилась по ступенькам с веранды и, слышу, срезает что-то в кустах…
Он рассказал, что светила луна и сад, казалось, был полон упавших с неба метеоритов. А это всего-навсего тускло поблескивали цветы. Вернувшись, Вахицкая положила перед ксендзом на стол (который стоял на веранде) сирень. Вот эту самую. Это вам, сказала она и села рядом с ним в кресло, сложив руки на коленях, но поминутно оглядываясь на открытую в столовую дверь. Видно, поняла, что должна не мешкая встать и что-то наконец сделать: чему-то помешать, что-то предотвратить. На полу веранды лежал ковер, и вообще там было очень уютно, как в настоящей гостиной. Когда шел дождь, мебель, вероятно, придвигали к стене. На столе горела садовая лампа — свеча, защищенная от ветра круглым стеклянным колпаком. Хотя в тот вечер нужды в ней не было: косые лучи луны, падая поверх перил, дождем заливали всю веранду. Город уже засыпал, и с улицы в сад не доносилось никаких звуков. Тишину нарушало только шипение… ха! — будто шипел пар, вырывающийся из-под крышки чайника. Хи! — ксендз вдруг ткнул себя пальцем в грудь, высоко, почти в дыхательное горло. О чем же это он говорил, про что вспоминал?
А может быть… а может, это и есть тот самый насос! — вдруг догадалась Ягуся, слушая его рассказ. Испорченный насос, который так подробно описала кухарка полковницы. Может, это он и был? Да, вероятнее всего, именно об этом и шла речь: ксендзу порой недоставало в легких воздуха — и он начинал задыхаться, вот и все. Это не из-за болезни, нет, нет! — воскликнул старичок, обращаясь к Ягусе, которая слушала его разинув рот. На веранде тогда совсем в другом было дело, и Вахицкая это поняла. Она вдруг вскочила и ушла в комнаты. В глубине дома хлопнула дверь; там что-то передвигали, открывали; наконец Вахицкая вернулась с большой картонной коробкой в руках. Это была ее домашняя аптечка, из которой она принялась вынимать и расставлять на столе бутылочки, баночки и тюбики с таблетками. Видно, в успокоительных средствах хозяйка дома знала толк. Чего там только не было: разные бромы, валерианки, люминалы, всевозможные препараты фирмы "Мерк" и прочие заграничные снадобья. Вот это, это… а может, это? — приговаривала она, перебирая пузырьки и тюбики. Наконец остановилась на чем-то и, налив из чайника в чашку холодной заварки, дала ксендзу какой-то порошок. Это… это должно помочь, сказала она, выпейте, ладно?
— Вы тогда себя плохо чувствовали? — спросила Ласиборская, жадно слушая рассказ ксендза и при этом то и дело непроизвольно поглядывая на стену, где Христос в бело-синих одеждах никак не мог доплыть до берега. Занавески-сети шелестели на окнах.
— Нет.
— Так зачем же было давать вам лекарство?
— Я плакал, — ответил ксендз.
Плакал? Вот что, оказывается, означало это шипение чайника, этот шумно работающий насос. И звук, похожий на вздох раненного ножом человека, упавшего лицом в лужу, — тоже плач? Неужели смертельно больной старик так себя жалеет, что не может сдержаться и без всякого повода начинает громко рыдать на веранде у посторонних людей? И Ягуся спросила:
— А почему?
А потому, что, прежде чем спуститься за сиренью в сад, Вахицкая — эта двуличная старуха (профессиональная подпольщица) — о чем-то ему рассказала. И рассказ этот так на ее гостя подействовал, что она первым делом бросилась рвать для него сирень, чтобы его утешить, а затем… затем принесла успокоительные лекарства.
— И потом… сама расплакалась. Наверное, из-за того, что заплакал я, — закончил ксендз.
VI
— Что-о? Боже мой, неужели уже пять? Сколько на ваших часах, господин адвокат? — Ягуся отогнула манжет на руке Гроссенберга и посмотрела на запястье. — Пять минут шестого! Кошмар! Я ведь обещала прийти к четырем, полковник с женой давно меня ждут. Господи, как же так получилось… Простите, но я должна бежать… Дорасскажу как-нибудь в другой раз. Впрочем, вы, наверное, сами знаете, что все закончилось благополучно. Вахицкую отвезли в Батовицы, и там она умерла. Так что до следующей встречи, n’est ce pas[36]? Я вам позвоню, когда буду в Варшаве, хорошо? Au revoir[37]… я помчалась!
— Вот-вот. Я слыхал, что пани Вахицкую отвезли в санаторий на военном автомобиле, — начал адвокат. — Вы случайно не знаете, кто отвез?
— Могу узнать, хотя ничего об этом не слышала. Надеюсь, мы скоро увидимся? — Ягуся многозначительно изогнула бровь. — Au revoir… лечу!
И так далее, и тому подобное. Адвокат проводил майоршу до дверей и видел, как ее цветастая блузка и голубая юбочка скрылись в облаке пыли, поднятой колесами припустившей с места в карьер пролетки. Зал ресторана уже опустел; только за двумя столиками допивали пиво какие-то благочестивые постояльцы гостиницы, находящиеся, судя по их бурным восклицаниям, под сильным впечатлением от своего паломничества в Ченстохову, а также… от живецкого пива. Расплатившись по счету, Гроссенберг подозвал другого извозчика и, потрясшись несколько минут по ухабистой мостовой, снова, окутанный клубами пыли, оказался на крыльце дома Повстиновского.
— Я зашел с вами попрощаться, — сказал он, входя в контору нотариуса. Помня, как испугался ченстоховский Баторий, когда перед ним замаячили тени сотрудников второго отдела, Гроссенберг постарался его успокоить.
Свое посещение комиссариата он описал в радужных тонах и признал правоту Повстиновского: скорее всего, кому-то просто понадобилось вытоптать цветы в саду Вахицкой с единственной целью: чтобы дом поменьше привлекал покупателей. Очень на это похоже, да, да.