Но, к сожалению, это было не так! Ягусе на ум упорно приходило другое, гораздо более неприятное предположение. В какой-то момент бедняжка вдруг почувствовала, что пороховая бочка — она сама. Только этим можно было объяснить странный взгляд манора — так саперы смотрят на мину, которую им предстоит обезвредить. И вот бедная Ягуся почувствовала себя… начиненной динамитом и поняла, что родной муж в самом деле начал ее бояться. И ничего ей минуту назад не привиделось, это факт. Как дважды два четыре.
И тут между супругами выросла стена. Майор Ласиборский наглухо замкнулся в себе. Его картонное лицо сделалось еще более непроницаемым, его мягкое сердце, всегда переполненное исключительно любовью к жене, не растаяло при легком прикосновении ее пальчиков. Он пробормотал что-то насчет "мужских дел". Потом поправился и назвал эти дела "бабской болтовней". Иных комментариев не последовало. Майор замолчал. Затем он встал и направился к двери в столовую. На пороге обернулся, бросил через плечо:
— Я о Вахицкой ничего не слыхал, кто знает, может, она и впрямь не в себе! — и захлопнул за собою дверь. Но тут же вернулся и произнес сквозь стиснутые зубы, чуть ли не прошипел: — Я такого не говорил, поняла?
— Ничего не поняла… Ты про что? Чего не говорил? — спросила Ягуся.
— Да вот сию минуту. Не говорил, что она не в себе. Вообще ничего не говорил, тебе просто показалось. Ты ослышалась.
И снова хлопнул дверью. Вероятно, он просто растерялся. Назвать Вахицкую сумасшедшей было бы для него в известной степени выходом из положения. Но, с другой стороны, он уже знал от жены, что сестре Ванде передали, якобы с его слов, будто он "считает ее ненормальной". Сказал ли он так кому-нибудь в самом деле, Ягуся не знает по сей день. Да это и неважно. Кубусь явно не желал навлекать на свою голову неприятности — ему совершенно не хотелось, чтобы мстительная Вахицкая потом выясняла, что он говорил, а чего не говорил. А тут еще у него в присутствии жены вырвалось это "не в себе". В общем, и так плохо, и этак нехорошо, положение оставалось крайне затруднительным, и неизвестно было, как себя вести: отказываться от своих слов было столь же рискованно, сколь и утверждать, будто он назвал старуху сумасшедшей. Стало быть, лучше всего молчать. И действительно, майор вдруг словно онемел. Он молчал как рыба, а стена между супругами становилась все толще. Майорша почувствовала себя оскорбленной, но, по-прежнему терзаемая страхом, никаких выводов из этого не сделала и в конце концов тоже замолчала. Несколько дней супруги почти друг с другом не разговаривали. Майор до такой степени ушел в себя, что уже ничем не отличался от манекена, и спустя некоторое время Ягуся пришла к заключению, что манекен ни о какой Вахицкой не помнит и думать не думает. Но однажды ночью, неизвестно отчего проснувшись, она обнаружила, что муж, лежащий рядом с нею на двуспальной кровати закинув за голову руки, явно не спит. Уже светало, воздух в спальне посерел. И вдруг Ягуся услышала знакомый отрывистый смешок.
— Почему ты не спишь? — спросила она.
Майор смотрел на противоположную стену, где висели две скрещенные рапиры и маска для фехтования.
— Собственно, ей бы надо было покончить с собой, — изрек он в ответ.
Но ответил майор не жене, а скорее всего каким-то своим мыслям. Ягуся сразу догадалась, что это были за мысли и кого касались.
— Ты о ней думаешь? — спросила она.
Муж молчал. Ягуся знала, что он коллекционирует всевозможные истории, касающиеся самоубийств и самоубийц: его всегда безумно интересовали люди, почему-либо покусившиеся на свою жизнь. Кто-то собирал марки, а он вырезал из газет заметки о разочаровавшихся в любви горничных, которые открывали в кухне газ, о запутавшихся в долгах чиновниках, привязывавших веревку с петлей к торчащему из потолка крюку. Это занятие было столь же невинным, как собирание марок, и, по сути дела, ничуть не более странным. Адвокату Гроссенбергу даже показалось, что в голосе Ягуси, когда она упомянула об этом хобби своего мужа, прозвучала некоторая гордость. Но тогда, лежа рядом с майором на супружеском ложе, она отчетливо поняла, что речь идет о пресловутой пожилой даме с медно-рыжими, тронутыми сединой волосами и птичьими властными движениями, а вовсе не о какой-то незадачливой самоубийце, о которой он, возможно, когда-то прочитал в газете и на которую теперь ловко пытается все свалить. Майор же не сказал больше ни слова. Как язык проглотил. И, повернувшись на другой бок, притворился спящим.
III
Прошло несколько дней. Если не считать упорного молчания мужа и его странных быстрых взглядов, которые Ягуся иногда на себе ловила, ничего внушающего тревогу она вокруг себя не замечала. Пока однажды пополудни, нежданно-негаданно, без приглашения, к ней не явилась сама супруга полковника. Речи ее были слаще меда. Она сообщила, что завтра к ней должен прийти коммивояжер, торгующий французским крепдешином — очень красивая модная расцветка, прямо из Парижа, — вот она и зашла узнать, не заинтересует ли это милую пани Ягусю.
— Я вам не помешала? — сладким голосом спросила она. — Может быть, вы кого-нибудь ждете? — И осталась к чаю.
Тут-то и выяснилось, где собака зарыта. Полковница уже кое о чем прослышала. В крошечной, но уютной столовой Ласиборских, над вышитыми на скатерти разноцветными фруктами, над слоеным пирогом и чайным сервизом, воспарил и закружился дух… полковничьей кухарки. В его присутствии сомневаться не приходилось. Полковница явно говорила под его диктовку.
Это, по словам Ягуси, была особа (речь идет о полковнице) ростом с дверь (в которую она проходила с превеликой осторожностью, дабы не попортить шляпы), с могучими плечами, впалой грудью и в огромных башмачищах, похожая на переодетого мужчину. Самые настоящие черные усики усиливали это сходство. Когда она говорила, создавалось впечатление, будто она прижимает к губам трубу. Голос, во всяком случае, звучал оглушительно. Так что источаемые полковницей елей и мед никак не соответствовали ее внешности.
— Я слыхала, милочка, вы теперь выступаете в роли доброй самаритянки? — протрубила она неожиданно.
— Я? — прикинулась удивленной Ягуся. — Это почему?
— Отшельниц навещаете, развлекаете беседами бедных ветеранш в их уединенной обители, гм, скрашиваете им одиночество.
— Может быть, еще чаю, пани Мария? — Ягуся несколько растерялась.
Полковница глядела на нее умильно, шевеля усиками.
— Деточка! — нежно громыхнула она.
— Почему? Почему вы меня так называете? С какой стати?
— Да мне достаточно взглянуть на эти прелестные локоны, чтобы сразу понять: с нашей дорогой пани Ягусей что-то случилось! Вон как колышутся возле щечек — наверняка хотят о чем-то прозвенеть. Как золотые колокольчики, сотканные из волос… Звон беззвучный, но чуть ли не в парке Сташица слыхан, Потому-то я вас так и люблю, милочка, что душа у вас прямо под кожицей. У других она в самом нутре — под жиром, под ребрами, в грудной клетке; захочешь найти — не доищешься. А у вас стоит ногтем содрать на ручке кожицу — и пожалуйста: вот она, душа. Деточка!..
— Вы меня смущаете, пани Мария… — пролепетала Ягуся с притворной благодарностью. И невольно поправила локоны. Нет, непременно нужно изменить прическу! — с тревогой подумала она.
— Смущаю? Да вы что, милочка! Со мной все говорят как с родной матерью. Я для моей детки мамочка… Так что лучше скажите мне прямо: какова она… в личной жизни?
При последних трубных звуках Ягусю вдруг словно парализовало.
— Ну же, деточка! — загремело с новой силой.
— К-кто о-она? — спросила наконец Ягуся.
— Ах, колокольчик, колокольчик! Нехорошо так разговаривать с мамочкой! Ведь я всегда к вам относилась как к родной дочери…
Сладкие эти слова настолько не соответствовали действительности, что Ягуся даже привстала со стула. Но тут же одернула платье и села как ни в чем не бывало, хотя душа у нее ушла в пятки. Что будет дальше, к чему гостья клонит? Ягуся довольно хорошо знала полковницу и не ждала от нее ничего доброго. В особенности сейчас, когда дело коснулось того самого — события государственной важности, вклинившегося в ее жизнь. Личную и супружескую. Господи Иисусе, святые угодники, богоматерь Ченстоховская, когда же это кончится? Как — когда? Все только начинается, а я о конце! — подумала Ягуся.