— Иной раз глядишь на эти цирковые трюки и сам чувствуешь себя дураком. Скажете, я не прав? — спросил он, сдерживая досаду.
— Не понимаю, что тут забавного, если клоун звонит в колокольчик? — рассудительно ответила пани Штайс, не поднимая головы. — Мне гораздо больше нравится вольтижировка.
Леон вдруг сообразил, что его так раздражало. Перед самым носом у него голубел абажур со своими оранжевыми цветочками. Ему хотелось этот абажур разбить, что-нибудь с ним сделать.
— Ба! Вольтижировка или колокольчик, акробат на проволоке или клоун в костюме профессора — все эти трюки, возможно, кого-то и забавляют, ха, возможно… — продолжал он, следя за собой и стараясь говорить вежливо (хотя его по-прежнему куда-то несло). — Только все это рассчитано на легковерную публику… А сознавать, что тебя считают легковерным глупцом, просто невыносимо, уверяю вас. Ха, честно говоря, я этого терпеть не могу…
Хватит! — перебил он сам себя и прикусил язык. Я — постоянный клиент, с хозяйкой у нас распрекрасные отношения, и нечего ей меня опасаться, подумал Леон и поспешил придать своему лицу дружелюбное выражение. Пани Штайс подняла голову, словно чего-то ожидая. Леона, однако, не покидало неясное, но препротивное ощущение, что в этой словесной стычке он был позорно посрамлен. И все из-за проклятой лампы! Вероятно, ему просто хотелось, чтобы последнее слово осталось за ним. А может быть, подмывало хотя бы жестом дать понять, что он не позволит морочить себе голову — и все вещи будут стоять на своих местах, как это ему угодно, а не летать из угла в угол. Короче говоря, не очень-то задумываясь над своим рефлексом, он протянул руки к лампе, приподнял ее за подставку и, улыбаясь, неторопливо перенес на прежнее место возле граммофона.
Что-то бесформенное и желтое всколыхнулось за кассой, и хозяйка ресторана встала. Покрывало вместе со спицами выскользнуло у нее из рук. Впервые за время их знакомства из глаз пани Штайс исчезло удивление и веселые огоньки скрытого лукавства. Опять тот же необъяснимый взгляд! Она внимательно проследила за руками Леона — каждой в отдельности, — когда он, переставив лампу, оперся о стойку. Нижняя ее губа отвисла.
Темно-голубой вечерний свет из садика и со стороны Вислы просачивался в маленький зал ресторана. Коричневая полировка деревянных панелей кое-где отливала синевой. Однако в углах уже собирались тени и полумрак окутывал стойку. Поэтому нельзя было с уверенностью сказать, действительно ли посерели пухлые щеки хозяйки. Возможно, если б она не вскочила со стула, а, напротив, продолжала сидеть за кассой, голубоватое свечение только подчеркнуло бы ее естественный румянец. А так, очутившись в тени, она казалась обсыпанной мукой. Раздался вздох, похожий уже не на звук флейты, а на свист — что-то свистнуло у нее в горле под тяжелыми складками жира. Но уже через секунду снова стало тихо. Муслиновое платье, обтягивающее заполненный до краев бюстгальтер, желтым облаком маячило на фоне бутылок. И вдруг позади этого облака глухо зазвенело стекло, Вахицкий с удивлением заметил, что несколько бутылок на полке качнулись. Хозяйка, видимо, пятилась к буфетной стойке. Что за черт? — подумал Леон. Чем ее так проняло?.. С минуту оба не моргая глядели друг на друга. Затем пани Штайс, к еще большему его изумлению, не спеша утвердительно мотнула подбородком.
— Еще что-нибудь угодно? — спросила она будто не своим голосом. Гораздо более низким и внезапно охрипшим.
Вахицкий не мог понять, что означает эта перемена. Во всяком случае (так он подумал), последний раунд, то бишь стычку из-за лампы — ведь из-за неё, черт побери, все началось, — он выиграл. Так ему по крайней мере показалось. Но странная все же история, ха!
— Нет, больше ничего. Я пришел только за сигаретами, — вежливо ответил он и, допив рюмку, тоже кивнул.
Кивнул головой, вот именно! Потом он не раз видел в своем воображении это взаимное кивание, но уже совсем в другом свете, приписывая ему ужасное, скорее всего, далекое от истины значение и двойной смысл. Пока же, поднимаясь по ступенькам, он обернулся через плечо: пани Штайс, поставив новую пластинку, почему-то повернула граммофон боком — теперь его труба, похожая на громадную лилию, была обращена прямо в сторону лестницы, ведущей на крышу.
III
Вахицкий закончил свой рассказ. И тут из соседнего шезлонга до него донесся смех — ее обычный смех, похожий на фортепьянную руладу. Звучащий несколько драматически, что всегда так притягивало Леона. Он подумал, что и в повседневной жизни Барбра остается актрисой, а сейчас, видимо, тоже играет какую-то роль.
— Вы поэт?.. — спросила, а быть может, процитировала она.
— Я предупреждал, что эта история покажется вам абсурдом.
— Мало сказать. Еще каким!
Леон не ответил и посмотрел на восходящую луну. Она была желтой, как платье пани Штайс, но с каждой минутой приобретала красноватый оттенок. Потом ее заслонило облачко. Леон что-то прикинул в уме.
— Пожалуй, я вам еще кое-что расскажу. Так будет лучше…
Ему показалось, что соседний шезлонг качнулся. Однако рука Барбры по-прежнему неподвижно свисала с подлокотника. Кроме удивительной — или, скажем, удивившей Леона — истории с пани Штайс, в тот день случилось еще одно происшествие. Было это под вечер, когда он выходил из "Бристоля". Хм, тэ-эк… Нет, пожалуй, не стоит об этом вспоминать. Леон искоса взглянул на Барбру. (Веки ее по-прежнему были сомкнуты.)
Так как же оно было? С панамой в руке Вахицкий вышел из гостиницы и свернул к Каровой, рассчитывая поймать за углом такси. И тут прямо против него из-за какого-то военного грузовика с брезентовым верхом вынырнула извозчичья пролетка и покатила по Краковскому Предместью в сторону Колонны Зигмунта. Лошадь бежала рысцой. Седоусый багроволицый извозчик, казалось, дремал на козлах — голова его качалась, и подбородок то и дело утыкался в грудь. Поэтому вначале Леон подумал, что пролетка пуста, и, остановившись на краю тротуара, открыл уже было рот, чтобы окликнуть извозчика. Да так и остался стоять с разинутым ртом. Потому что — в чем он теперь убедился — проезжающий мимо него фиакр отнюдь не был пуст. На синем сиденье, нежно прижавшись друг к другу, сидели Надгородецкий и она, Барбра!
Дантист (или гинеколог) сверкал своей фантастической красотой: можно было подумать, по улицам города возят всем на восхищение репродукцию мозаичного панно или бюст Рудольфо Валентино. Надгородецкий был в своем роскошном светло-синем в полоску костюме; правая нога в блестящем ботинке касалась опущенной скамеечки и весьма игриво постукивала об нее носком; правая рука доктора, похоже, лежала за спиной его спутницы, поскольку его ладонь виднелась из-за ее локтя. Оба, как это неизбежно в конных экипажах, слегка подпрыгивали на сиденье. Видно было, что Надгородецкий — по обыкновению — без умолку трещит, обстреливая словами и взглядами свою жертву, причем — что тоже было видно — жертве это нисколько не в тягость; напротив, она чуть ли не с восхищением глядела на его профиль. Пара эта, промелькнув перед глазами крайне недовольного Леона, вместе с пролеткой отдалилась и наконец, возле памятника Мицкевичу, скрылась за другим грузовиком…
Где-то по дороге она его все ж таки потеряла! — было первой мыслью Леона, когда час или два спустя, уже сидя в садике "Спортивного", он увидел в дверях знакомую девичью фигуру с крепкими ногами и тонкой талией. На ней было что-то пастельно — синее и красное. Поздоровавшись, Барбра первая предложила поужинать наверху; Леону она показалась неестественно возбужденной и — ха! — на свой лад деловитой. Потом, когда они уселись в шезлонги возле плетеного столика на крыше, это впечатление рассеялось. Напротив, ему стало казаться, что Барбра какая-то сонная.
IV
Конрад при всем своем мастерстве писал о женщинах с таким, в общем-то, незнанием предмета, в котором можно упрекнуть лишь писательниц, описывающих мужчин. Как это ни странно, даже лучшие из них наворотят про мужчин такое, что они, прочтя сии творения, себя не узнают. Да и читательницы тоже не верят героям, вышедшим из-под пера своих талантливых сестер. Возможно, это в некотором роде свидетельствует о том, что мужчины лучше разбираются в женщинах, чем женщины в мужчинах. Когда писатель создает женский образ, женщина обычно находит в нем знакомые черты и восклицает: "Откуда, откуда он это знает?" Обратное же никогда не случается, и никогда мужчина, прочитавший написанный женщиной роман, не издаст подобного восклицания. В чем тут причина? Быть может, проницательный женский глаз, способный заметить — и безжалостно обнажить — мельчайшие черточки характера другой женщины, когда дело касается мужчин, как бы затягивается бельмом?