Уже пять дней как квартал взят; красные штаны попадаются редко.
Поднимаюсь по лестнице. В квартире невообразимый шум и крик.
— Да, я капитан Летеррье, говорю вам, что ваш Вентра издох, как последний трус! Он ползал по земле, плакал, просил пощады... Я сам видел!
Тихонько стучу, мне открывает хозяйка.
— Это я, тише! Если вы меня прогоните, я погиб...
— Входите, господин Вентра.
…………………………….
XXXV
Вот уже несколько недель, как, забившись в свою дыру, я жду случая проскользнуть у них между пальцев.
Но удастся ли мне это?.. Не знаю.
Два раза я чуть было не выдал себя. Соседи могли видеть мою высунувшуюся из окна голову с бледным, как у утопленника, лицом.
Все равно! Возьмут — так возьмут!
Теперь моя совесть спокойна.
Обратив взор к горизонту, на столб Сатори[219] — нашу Голгофу — я много передумал в своем уединении и знаю теперь, что жестокости толпы — это преступления честных людей, и я не тревожусь больше за свою память, закопченную в пороховом дыму и запятнанную запекшейся кровью.
Время омоет ее, и имя мое сохранится в мастерской социальных войн как имя рабочего, который не был бездельником.
Моя злоба утихла — у меня все же был свой счастливый час.
Сколько других детей, как и я подвергавшихся побоям, сколько других бакалавров, голодавших, подобно мне, сошли в могилу, так и не получив отмщения за свою мрачную юность!
А ты — ты собрал свои лишения и горести и повел свой взвод новобранцев на восстание, ставшее великой федерацией страданий.
На что же ты жалуешься?
Это — правда. Так пусть же придут за мной, пусть солдаты заряжают свои ружья, — я готов.
……………………………………
Я только что перешел пограничный ручей.
Я вырвался от них и снова могу быть с народом, если народ будет брошен на улицу и вовлечен в борьбу.
Смотрю на небо, в ту сторону, где Париж.
Оно ярко-синее, с красными облаками — точно огромная блуза, залитая кровью.