— Как вы думаете, господин Вентра, будут сражаться?
Я не знаю того, кто ко мне обращается.
Он называет себя.
— Я Шарль Гюго... Вы не в ладах с моим отцом (литературные разногласия!), но зато, мне кажется, вы хороши с наиболее энергичными из этих людей. Не могли бы вы оказать мне услугу собрата и устроить меня в первых рядах? Вам это будет совсем не трудно, — ведь вы немножко командуете всей этой толпой...
— Вы ошибаетесь, здесь никто не командует. Даже Рошфора и Делеклюза[115], может быть, сметет сейчас эта людская волна, если вдруг в словах какого-нибудь уличного оратора блеснет ослепляющая молния или просто в этом пасмурном небе неожиданно вспыхнет сноп солнечных лучей... Впрочем, посмотрю...
Что посмотрю? Кого посмотрю?
— Вы за Париж или за Нейи? — спрашивает Брион, хватая меня за рукав; глаза его горят, голос срывается.
— Я за то, чего захочет народ.
Авеню Нейи
Народ не захотел битвы, несмотря на отчаянные мольбы Флуранса и настойчивость нескольких героических натур, которые, пытаясь зажечь этот народ, схватили за узду траурных кляч.
— Редакция «Улицы», вперед! — призывали революционные отряды.
— Не водите этих людей на убой, Вентра!
Неужели вы думаете, что можно кого-нибудь повести на убой, предписать массам быть храбрыми или малодушными?
Они несут в самих себе свою скрытую волю, и красноречие всего мира бессильно здесь!
Говорят, что восстание вспыхивает тогда, когда к нему призывают вожди.
Неправда!
Двести тысяч человек, жаждущих битвы, не послушают командиров, если те крикнут им: «Не ходите в бой!» Они перешагнут через трупы офицеров, если те встанут им поперек дороги, и по их изувеченным телам бросятся в атаку.
Один только Мабилль был прав. Если б какое-то чудо двинуло войска без провокации, если б по чьему-то безрассудному приказу явился полк солдат и затеял перестрелку вокруг этого дома, — о, тогда народным трибунам достаточно было б сказать одно слово, подать сигнал, и знамя Республики взвилось бы над баррикадами, пусть даже ему суждено было быть изодранным картечью и покрыть своими клочьями тысячи трупов.
Но ни у народа, ни у правительства империи нет особого желания встретиться и дойти до рукопашной у могилы какого-то убитого журналиста, — место не подходящее для победы солдат и слишком тесное, чтобы развернуть на нем знамя социальных идей.
Кто-то подошел и отозвал меня от моей группы.
— Рошфор близок к обмороку. Пойдите взгляните, что с ним... вырвите у него последнее распоряжение.
Я нашел его, бледного как смерть, за перегородкой какой-то бакалейной лавчонки.
— Только не в Париж, — проговорил он содрогаясь.
На улице ждали его ответа. Я взобрался на табурет и передал то, что мне было сказано.
— Но вы-то, — крикнул мне Флуранс, — вы-то, Вентра, разве вы не с нами?
Возбужденный, с пылающим взором, почти прекрасный в своем отчаянии, он подбегает и чуть ли не набрасывается на меня.
— С вами ли я? Да, если с вами народ.
— Народ решился!.. Смотрите, похоронные дроги двигаются в нашу сторону.
— Ну что ж, идем им навстречу.
— В добрый час! Спасибо и вперед!
Флуранс пожимает мне руку и обгоняет нас. В нем живет вера и сила святого. Он раздвигает толпу своими костлявыми плечами, как рассекает волны океана пловец, спеша на помощь к утопающему.
Вдруг позади начинается волнение, раздаются крики...
Это Рошфор догоняет нас в экипаже. — Что случилось?
В воздухе прозвучал новый призыв:
— В Законодательный корпус!
Я хватаюсь за эту мысль, также и Рошфор.
— В Законодательный корпус! Решено.
Фиакр, направлявшийся к кладбищу, круто поворачивает и едет в сторону Парижа.
Я сел рядом с Рошфором; также и Груссе. И вот, молчаливые и задумчивые, мы катимся неизвестно куда.
Потихоньку, про себя, я думаю, что если нам удастся добраться до Палаты, она будет захлестнута толпой и нам придется присутствовать при новом 15 мая[116], совершенном двумястами тысяч людей, четвертую часть которых составляют буржуа.
Да, их действительно тысяч двести!
Высовывая голову из экипажа, мы видим, что шоссе запружено народом и волнуется, точно русло бурлящего потока.
Еще спрятаны пистолеты и ножи, но извлечено уже из тысячи грудей оружие «Марсельезы».
Земля дрожит под ногами толпы, которая точно отбивает такт; а припев гимна взлетает высоко к небу.
— Стоп!
Дорогу нам преграждают солдаты.
Рошфор выходит из экипажа.
— Я — депутат и имею право пройти.
— Нет, вы не пройдете.
Я бросаю взгляд назад. Во всю длину улицы вытянулась процессия, сбившаяся, нестройная. Было уже поздно, все много пели, устали...
День окончен.
Подле меня семенит мелкими шажками маленький старичок; он один, совсем один, но, я вижу, его провожает глазами целая группа, среди которой я узнаю друзей Бланки.
Этот человек, пробирающийся сейчас вдоль стены, пробродил весь день по краям вулкана, всматриваясь, не взовьется ли над толпой пламя восстания — первая вспышка красного знамени.
Этот одинокий маленький старичок — Бланки.
— Что вы здесь делаете?
Я так и прирос к месту, пораженный внезапной тишиной и безлюдьем.
— Вы хотите, чтобы вас схватили, — проговорил художник Лансон, уводя меня прочь.
На площади мы столкнулись с товарищами; измученные, забрызганные грязью, они шлепали по лужам, оставшимся после дождя.
Мы пообедали вместе в какой-то жалкой харчевне.
Некоторым из нас был дан совет не ночевать дома.
Художник увел меня к себе.
Но они не осмелились арестовать ни одного человека, довольные тем, что накануне не произошло никакой стычки.
Дурной симптом для империи! За недостатком солдат она не послала шпиков. Она колеблется, выжидает, ее дни сочтены. У нее тоже пуля в сердце, как и у Виктора Нуара.
XVI
Берегитесь крови!
Она нужна им, они хотят войны! Нищета наступает на них, вздымается волна социализма.
Простой народ страдает всюду: на берегах Шпрее так же, как и на берегах Сены. Но на этот раз у страдающего народа нашлись свои защитники в блузах, стало быть пора устроить кровопускание, чтобы соки новой силы вытекли через рану, чтобы возбуждение масс разрядилось под грохот пушечной канонады, как разряжается, уходя в землю, смертоносный ток при ударе грома.
Победят они или будут побеждены, но народный поток, натолкнувшись на щетину штыков, будет разбит о зигзаги побед и поражений.
Так думают пастыри французской и немецкой буржуазии, дальновидные и предусмотрительные.
Впрочем, красные штаны и компьенские стрелки ничуть не сомневаются в победоносном шествии французских войск через завоеванную Германию.
На Берлин! На Берлин!
На одном из перекрестков со мной чуть было не расправилась воинственно настроенная ватага, когда я вздумал высказать ей весь свой ужас перед этой войной. Они обозвали меня пруссаком и, вероятно, разорвали бы на части, не назови я себя.
Тогда они отпустили меня... не переставая ворчать.
— Этот хоть и не из таких, но он тоже не лучше. Они не верят в родину, в братство и в дружбу, им плевать на то, что державы Европы оскорбляют нас.
Пожалуй, мне действительно наплевать на это.