Несчастный Дарбуа! Я видел, как у этого самого Ферре, так безжалостно осудившего его, вырвался жест сострадания, когда я, после одного посещения Мазаса, рассказывал ему об этом бледнолицем пленнике, который лихорадочно метался, почти на свободе, по огромному тюремному двору и при виде нас убежал, как затравленный зверь!
Но делегат при префектуре счел долгом раздавить свое сердце, как изменника, как сообщника буржуазии, и во имя Революции он повиновался массе.
— Но эта бойня ужасна! Ведь это пожилые люди, безоружные пленники! Все будут кричать, что это — подлость!
— Подлость?! А что вы скажете, господин литератор, о сентябрьских убийствах? Или вы только шутили, советуя нам поступать, как в девяносто третьем году?
Какой-то доктринер сокрушается и причитает:
— Вы сыграли на руку противнику: Тьеру только это и нужно было. Теперь старая гиена будет облизывать себе губы!.. Разве Флотт[214] не рассказал вам, что произошло в Версале? Тьер не освободил Бланки только потому, что предчувствовал такую развязку, надеялся на нее... Ему нужны были и эти вожди, и трупы священнослужителей, и тела всех этих жертв, чтобы подпереть ими свое президентское кресло...
— Возможно, что это и так! — возразил один из рядовых бойцов. — Но пока пусть знают, что если Коммуна издает декреты в шутку, то народ выполняет их всерьез... Моя пуля, во всяком случае, не пропала даром.
Четверг. Мэрия Бельвилля
Я застал Ранвье в мэрии Бельвилля.
Он только что обошел всю линию обороны и вернулся совершенно подавленный.
Снаряды падают дождем. Пули изрешетили крышу, с потолка на нас сыплется штукатурка. Ежеминутно приводят новых арестованных и тут же хотят их расстрелять.
Во дворе шум.
Я высовываюсь в окно. Какой-то человек, без шляпы, в штатском платье, выбирает удобное место и становится спиной к стене, готовый к смерти.
— Так хорошо?
— Да!
— Пли!
Он упал... но еще шевелится.
Еще один выстрел из пистолета в ухо. На этот раз он уже недвижим.
Зубы у меня стучат.
— Надеюсь, ты не собираешься упасть в обморок из-за раздавленной мухи, — говорит мне Тренке, входя в комнату и вытирая пистолет.
Пятница. Улица Аксо
— Собираются отправить на тот свет еще целую пачку.
— Кого?
— Пятьдесят два человека — попы, жандармы и шпионы.
Еще одна бойня вне битвы!
Я понимал их, когда они расстреливали архиепископа, как когда-то обезглавили короля. Этого требовала идея, они считали, что необходим пример... Но что поделаешь! Библия плебеев, как и средневековый требник, имеет свои красные заставки; свой красный обрез...
Вот они!
Молча двигаются они вперед, во главе с высоким старым вахмистром. Он идет прямо, по-военному... за ним следуют священники, путаясь в рясах, иногда бегом, чтобы догнать свой ряд.
Разница в походке не мешает ритму, и кажется, что слышишь «раз, два!» марширующей роты.
Следом за ними идет толпа.
Еще не чувствуется ни суматохи, ни лихорадочного возбуждения.
Но вот раздается визг какой-то мегеры... теперь им несдобровать, они погибли!
— К нам, члены Коммуны! На помощь!
Члены Коммуны прибегают со всех сторон, сбиваются в кучу, стараясь оттеснить толпу. Они кричат, бранятся... некоторые даже плачут.
Коммуну посылают ко всем чертям!
Позади, стараясь не отставать, семенит со всей доступной его шестидесятилетним ногам скоростью старик, без шапки, со спутанными, мокрыми от пота волосами.
Я узнаю его.
Этого едва передвигающего ноги человека с трясущейся головой я встречал в последние дни империи и во время осады у папаши Беле. Мы ссорились: они упрекали меня в недисциплинированности и кровожадности.
Я окликнул его:
— Скорее идите к нам на помощь, через пять минут их убьют!
Толпу начинает охватывать ярость. Какая-то маркитантка кричит: «Смерть им!»
Старец останавливается, чтобы перевести дыхание, и, размахивая ружьем, которое держит в своих сморщенных руках, повторяет, в свою очередь: «Смерть! Смерть!»
— Как? И вы тоже!..
Он отталкивает меня как сумасшедший.
— Дайте же мне пройти! Их шестьдесят?.. Это как раз то число, которое мне нужно! Я только что видел, как версальцы расстреляли шестьдесят человек, пообещав сначала оставить их в живых.
— Послушайте!
— Убирайтесь к черту, или я вас пристрелю!
……………………………
Стреляет взвод. Сначала несколько отдельных выстрелов, затем грохот залпов, долгий-долгий... нескончаемый...
…………………………….
Федераты возвращаются, обмениваясь впечатлениями.
Усевшись за столиком маленького кафе, старик вытирает лоб. Он подзывает меня.
— Я вам только что нагрубил, но теперь, когда все кончено, можно и поздороваться. Ах, дорогой мой, я вознагражден. Если б вы видели Ларжильера... он прыгал, как кролик.
Ларжильер?.. Я так и думал!
— Но остальные?
— Остальные? Они поплатились за предательство улицы Лафайет. Это уже не политика, а убийство! Я ничего не понимаю в ваших махинациях, это Галифе[215] толкнул меня на это дело! Я вовсе не за коммунаров, но я против палачей в эполетах... Пусть мне укажут еще угол, из-за которого надо стрелять, и я пойду туда.
И взгляд его пылал гневом под снегом ресниц.
Мимо проходила женщина, он остановил ее.
— Выпейте стаканчик с нами.
— С удовольствием, только сначала пойду попрошу воды, чтобы замыть обшлага.
Ей лет тридцать, недурна, вид болезненный.
Она вернулась, и завязался разговор.
Она тоже не думает о социальной республике, но ее сестра была любовницей викария; поп бросил ее беременной, украв все их сбережения.
— Вот почему я вышла на улицу, увидав, как мимо моего окна проходят сутаны; вот почему я вцепилась в бороду одному монаху, похожему на любовника Селины, вот почему я кричала: «Смерть им! Смерть!» — и вот почему у меня в крови обшлага.
Она рассказала нам также историю маркитантки, подавшей сигнал к бойне.
Эта маркитантка — дочь человека, который был арестован в последние дни империи по доносу провокатора и умер в тюрьме. Услышав, что в толпе есть шпионы и что с ними хотят расправиться, она присоединилась к этой толпе, а потом стала во главе ее.
Она первая пустила пулю в Ларжильера.
XXXIV
Суббота. Площадь Труа-Борн
Всю ночь провели на ногах. На рассвете Курне, Тейс, Камелина[216] и я снова направились в центр.
Улица Ангулем еще держится. Там с отчаянием защищается 209-й батальон, в котором знаменосцем — Камелина.
Увидев, что он явился, бойцы устроили ему настоящую овацию. Меня они тоже любят, но с некоторым оттенком презрения. Во-первых, я из «правительства», а затем во всю свою жизнь я ничего не умел носить как следует; даже свой шарф я повязываю то слишком высоко, то слишком низко, а до момента опасности я и вовсе меланхолично таскал его под мышкой, завернув в газету, как омара.
— Эй вы, проклятый кривляка! Вам хорошо разыгрывать там у себя наверху Бодена и стоять скрестив руки, пока мы тут валяемся на земле и жуем грязь!
Действительно, они уже целый час лежат на животе в грязи, с испачканным лицом, в одежде, пропитанной слякотью, и, стреляя через бойницы, находящиеся на уровне земли, наносят жестокий урон неприятелю.