Литмир - Электронная Библиотека

— Увозят, — кивнула Дарья.

— И ты едешь?

— Куда же мне от завода...

— Да что ты к нему, к заводу-то, цепью что ли, прикована? Оставайся, не тронет тебя немец, ему города нужны да заводы, а мы как жили, так и будем жить.

Острием невидимым царапнули Дарью слова Ксении.

— Как жили? — вскинув голову и жестко глядя в узкие глаза Ксении, повторила Дарья. — При фашистах будем жить, как при советской власти жили? Ах ты, шкура продажная...

— Да что ты, что ты, — замахала руками Ксения, точно черта отгоняла, — я сама думаю эвакуироваться. Мне что — я без детей, а тебе с троими-то...

— О моих детях не тебе заботиться, — отрезала Дарья и, круто повернувшись, пошла прочь.

В стычке с Ксенией пришел конец Дашиным сомнениям. И не цепью к заводу прикована, да бывает сила крепче цепей. Одинокой вороне тоскливо на заборе. А я с людьми поеду, помогут кручину развеять, беду избыть. Завод в Сибирь — и я в Сибирь.

Дарья выгребла из ящиков комода все вещи, кучей свалила на пол, сортировала — что с собой взять, что оставить. И небогатая справа, а всякую тряпочку жаль кинуть: и простыню с подзором — бабка Аксинья еще вязала подзор, и штанишки Митины с заплаткой на одной коленке — не от ветхости заплата, за гвоздь зацепил, порвал, и даже Варины распашонки, тесные уже и ненужные, жалко оставлять на разграбление.

Варя спала. Митя играл во дворе с ребятами, одна Нюрка сидела на корточках перед пестрым ворохом вещей и с любопытством наблюдала за действиями матери.

— На, — бросила ей Дарья Варину распашонку, — кукле чего-нибудь сшей.

— Мне? — схватив распашонку и не веря внезапно свалившемуся счастью, переспросила Нюрка. — И резать можно?

— Режь, режь. Вот еще...

Митина ситцевая рубашка с продранными локтями отлетела в сторону. Локти можно бы и зашить либо рукава напрочь отрезать, да на что теперь... С собой и целую одежду всю не заберешь.

Резко дзенькнул электрический звонок. — «Не почта ли?» — встрепенулась Дарья и кинулась открывать.

Нет. Не почта. Алена пришла. Волосы выбились из-под небрежно повязанной косынки, в синих глазах — растерянность.

— Фроська моя задумала на фронт идти, — заговорила она, едва переступив порог. — Вбила себе в голову блажь, ни лаской, ни таской не могу ее образумить. Помоги ты ее отговорить, меня не слушает, может, твое слово больше потянет.

Дарья провела Алену в комнату с разоренным комодом, с раскиданным по полу бельем. Алена, казалось, не заметила беспорядка, ничего не спросила, поглощенная своей тревогой.

— Девчонка ведь! — продолжала она. — Ни росту, ни ума нету... Кабы по мобилизации отправляли — ладно, от мобилизации никуда не денешься, Андрея забрали — не хваталась я за его рубаху. А то ведь сама в пекло лезет! Я, говорит, комсомолка. Я, говорит, обязана на переднем краю быть. Да не все же, я ей говорю, комсомольцы на фронт идут! В деревню поедем — в колхозе станешь работать, хлеб для фронтовиков растить. Я в деревню к Андрюшиной сестре решила ехать, не дойдет, поди-ка, туда немец... Не хочешь в деревню — в эвакуацию собирайся, не перечу я, на заводе работай. Либо в госпиталь ступай, за ранеными ходить. Не слушает! На фронт и на фронт...

— Если накрепко решила — не держи ты ее, Алена, — задумчиво разглаживая на коленях Нюркину рубашку, проговорила Дарья.

— Не держи! — возмущенно повторила Алена. — Как же не держать — сестра ведь она мне, я ее маленькую, на руках нянчила, за мать растила. А теперь на войну отпустить... Не пущу я ее, руки-ноги ей свяжу, в оккупации с ней останусь — не пущу на фронт!

— Зря ты, Алена... Руки-ноги, может, и свяжешь, а душу ведь веревками не обмотаешь. Душа у ней крылатая. Не держи ты ее, Алена.

— Да ведь семнадцать лет ей всего! Не понимает она жизни. Через десять годов, может, спасибо мне скажет, что удержала...

— Кто ее знает, когда человек лучше жизнь понимает — то ли в тридцать, то ли в семнадцать... Я семнадцати сама-одна решила на стройку идти, да и тебе, поди, не больше было. А пока мать слушала — вперекор судьба меня волочила.

— Боюсь я за нее, — с тоской сказала Алена, — пропадет девчонка.

Дарья взглянула ей в лицо и приметила, что как-то вдруг, за три военных месяца постарела Алена. Не столько у рта да у глаз бороздки старили ее, сколько разлитая по лицу озабоченность и печаль. «И я, поди-ка, переменилась», — подумала Дарья. Зеркало стояло на прежнем месте, на комоде, но редко гляделась в него Дарья и наспех, скользом — волосы поправить или платок повязать, а лица своего словно и не видала.

— Мы с тобой на стройку потянулись, — опять заговорила Дарья. — А теперь война. Теперь на фронте она нужнее, потому и рвется туда. Не держи ты ее, Алена, — все равно не удержишь. Проводи по-доброму. Всякий век свои законы ставит, и молодые всего лучше знают, куда время зовет. Пускай идет. Не перечь.

— Я думала — Фросю поможешь мне уговорить, — грустно заметила Алена. — А ты меня уговариваешь.

— Говорю, что думаю. Не серчай.

— Я не серчаю. В дорогу собираешься?

— В дорогу.

— Анна Садыкова тут остается. Куда, говорит, мне, однорукой, с этаким выводком по дорогам мотаться. А я — в деревню вот... В деревне пересидим с мальцом беду, а как отгонят немца — домой воротимся.

Алена встала, затянула потуже косынку на голове, волосы под нее заправила.

— Зайди, Даша, вечером, посиди с нами. Видно, и правда не удержать мне Фросю… Пирог испеку, чаю попьем. С ночным поездом увозят их... На курсы, говорит. Может, пока она на курсах будет, и война кончится?

— Начала ее не чуяли и конца не видать, — сказала Дарья.

Эшелон, с которым уезжала Дарья Костромина, уходил из Серебровска шестнадцатого октября. День выдался солнечный, в садах золотилась неопавшая листва. По платформе ходили женщины с корзинами, продавали яблоки — антоновку.

Настя пришла к поезду с самодельной котомкой за спиной, набитой под завязку, и с баяном. Наказал Михаил сберечь баян, и еще примету сама себе Настя выдумала, что если баян сохранит — и муж с войны вернется. Все бросила, что нажили, только необходимую одежонку да валенки сунула в котомку, а баян никому не доверила, забрала с собой.

— Марфа с мальчонкой бежит, — заметила Люба.

— Где? — спросила Дора, подходя к дверям своего нового жилища — товарного вагона с печкой-буржуйкой посередине. — Марфа! — закричала она. — Марфа! Сю-да...

Марфа споро шла вдоль поезда. Мимо платформ, на которых буграми выпирали под брезентом части аппаратов, моторы, компрессоры, чуть не бегом проносилась, так что пятилетний мальчонка едва поспевал за ней вприскочку, а против товарных вагонов, где люди разместились, замедляла шаги, глядела настойчиво, выискивая кого-то, пока не услышала голос Доры.

— Вон вы где! — обрадованно проговорила Марфа, и улыбка на миг осветила ее широкое рябое лицо. — И Даша тут, и Люба. А Настя-то с вами?

— С нами, с нами, вон сидит.

— Лезь в вагон, чего ж топтаться зря, в вагоне наговоритесь, — сказала Настя.

— Не еду я. Остаюсь.

Марфа, нахмурясь, подтолкнула свободной рукой (в другой у нее был узелок с какими-то вещичками) мальчишку вперед.

— Сына отправляю в Сибирь. Дора согласилась за ним приглядеть.

— Сберегу твоего сына, — серьезно, строго, как клятву, проговорила Дора. — Своего и твоего равно буду беречь.

— Как же это... Сама почто не едешь? — удивилась Настя.

— Остаюсь, — сказала Марфа. — Старик мой захворал. Третий месяц ноги парализованы. Пропадет без меня.

— Какой старик?

— Хозяин. У которого на квартире живу. Да он мне лучше отца. Кузю с бабкой нянчили. Бабка померла, старик один теперь, обезножил. Не могу я его бросить.

— Чужого старика жалеешь, сына родного не жалеешь, — сказала, подходя к двери, Анфиса Уткина. — Да и сама, гляди, при фашистах сгинешь.

— Авось не сгину, — усмехнулась Марфа. — А мальчика увезите. Не хочу, чтобы фашист над Кузей изгалялся. Мне уж как придется, коли больно лихо, так плюну перед смертью в фашистскую харю поганую. Мальчика — сберегите.

44
{"b":"264757","o":1}