Так, в приятной беседе и протекала поездка домой. Винфрид вез с собой подарки — две большие свечи из разрушенного собора и в качестве подсвечников две медные гильзы от зенитных снарядов. Сестре Берб он вез пару дамских перчаток на куньем меху, подаренных ему на прощание одним австрийским капитаном, после того как они выпили несколько бутылок шампанского. О немецких солдатах, конечно, не говорили, само собой разумелось, что они рады миру, хотя они проявляли эту радость, быть может, не так бурно, как их южные собратья по оружию, австрийцы. Но дисциплина нигде не подорвана, смена часовых у тяжелых орудий происходит точно, по расписанию, солдаты весело ухмыляются друг другу, так как всегда имеют возможность поменять немецкий солдатский хлеб на русскую водку. Чем может угрожать немцам мир, основанный на самоопределении народов, которого требуют петроградцы? Все подчиненные Москве окраинные государства отделятся от нее, охраняемые немецкими и австрийскими артиллеристами, а если французы не дураки, то и они примкнут к ним. В миллионах домов загорятся рождественские свечи, и ужаснейшее бедствие, которому подвергли человечество царизм и английские завоеватели мира, уйдет в прошлое. Приблизительно так высказывались лейтенанты и унтер-офицеры, с которыми заговаривали на остановках или которых подбирали в пути, и против этого, думал Винфрид, возражать нечего.
Вот почему Винфрид был хорошо настроен, когда вновь очутился в комфортабельном кабинете Лихова и увидел фельдфебеля Понта и толстяка Познанского, явившихся к нему уже в десять утра. После краткого раздумья обер-лейтенант подписал бумагу, в которой приказывалось с ближайшим эшелоном отправить в Кюстрин солдата штрафной роты Гейна Юргенса. Разумеется, Винфрид прекрасно запомнил историю, рассказанную Бертином на прошлой неделе, и ему показалось если не удивительным, то весьма примечательным, что повествование и действительность так тесно переплелись, дополняя друг друга. Ясно, что вечером писарь Бертин продолжит свой рассказ о днях под Верденом. Сегодня, — когда Винфрид чувствует себя обновленным и взволнованным от соприкосновения с вольным воздухом жизни, слушать Бертина ему будет особенно приятно; надо надеяться, что кружок пополнится женским элементом, который украсит его своим присутствием.
Понт и Познанский напомнили Винфриду об одном немаловажном обстоятельстве, связанном с календарем. Сегодня первое декабря, суббота, день, данный нам в память того, что, сотворив мир, господь бог почил от трудов своих, и, стало быть, в высшей степени достойный стать началом перемирия; человечество ждет его так же жадно, как ждало окончания потопа, завидев сушу. Вчера вечером унтер-офицер Гройлих расшифровал радиограмму, где было сказано, что верховный народный комиссар Ленин недвусмысленно пригрозил бывшим союзникам на следующий же день отправить делегацию для переговоров о перемирии с германским блоком независимо от того, примут ли союзники участие в этих переговорах. А они вряд ли примут участие, о чем красноречиво свидетельствует поведение этих господ — отсутствие ответа это своего рода ответ; богатые домовладельцы не вступают в переговоры с нанимателями квартир, если те угрожают презреть свои обязательства по договору. Теперь все зависит от того, выедут ли делегаты из Петрограда; известие об их отъезде ожидается в течение дня, в крайнем случае ночью, но сегодня непременно; поездка из Петрограда в Двинск и затем по Варшавской дороге в Брест-Литовск займет целые сутки, если не больше.
— Но мы народ любопытный, не правда ли, господин обер-лейтенант? И с жгучим нетерпением ожидаем новостей — словно жители античных городов, novarum rerum cupidus[17], как презрительно характеризует их писатель-классик. Так что нам здесь делать? — спросил Познанский, жадно поглядывая на коробку с сигарами, которая была для него нынче под запретом до появления трех звезд на вечернем небе.
— Не лучше ли, — позондировал почву фельдфебель Понт, — устроить наше сегодняшнее вечернее заседание полутора этажами ниже — в подвале, где работает Гройлих, у самого источника информации?
Винфрид не возражал. Это было бы достойным завершением его поездки на фронт и казалось ему чрезвычайно интересным.
Но пусть Понт позаботится о том, чтобы как-нибудь обмеблировать и украсить помещение.
— Надо надеяться, что и сестры придут к нам в гости. Когда же начнем — часа в три? И закорючки, которые расшифрует Гройлих, станут божественным напитком, нацеженным прямо из бочки, если только будет что нацедить.
Глава третья. В ожидании
— Толстокожие, как ремень, и невинные, как лилии в поле, — пробормотал Гройлих, расшифровав обращение западных послов к генералу Керенского — Духонину. — Стоят в своих мехах, прикрывшись белоснежной ризой, все эти соболи, куницы, все эти хищники — словом, дипломаты! Мало еще, видите ли, в Московии вдов и сирот, стариков родителей, оставшихся без кормильцев, выбывших из строя квалифицированных рабочих! Эти господа хотят, чтобы кровь полилась снова… не их, конечно. Да и Духонин не прочь снова проливать кровь… не свою, конечно. Как бы ему не пришлось, однако, самому теперь понюхать пороху.
Была уже половина третьего, как убедился Гройлих, взглянув на свои большие старомодные карманные часы, «часы-монстр», как он их называл, но с безукоризненно точным ходом; они держались на двух гвоздиках, вернее, стальных шпильках, вбитых в дощечку, которая висела на стене, — надо предохранить эти чудесные часы, одно из удивительнейших изобретений человеческого ума, от сырости и холода, шедших от каменной стены. Через несколько минут явится по поручению обер-лейтенанта Петер Посек, он поможет Гройлиху подготовить комнату к приему гостей; придут ведь человек пять, их надо усадить. Поначалу Гройлих не нуждался в помощи; придется превратить койку — мое целомудренное ложе, подумал он — в своего рода софу, одним одеялом застелить, другое повесить на стену, чтобы дамы могли прислониться к ней. Одеяла Посек принес еще с утра. Больше всего возни было с печкой, железной времянкой, ее длинная труба выходила в форточку; через нее русские проветривают зимой свои дома, не напуская холоду в открытое окно. Остальное пространство форточки было хорошо изолировано от наружного воздуха картоном и бумагой. На длинной черной железной трубе Гройлих обычно сушил белье, какое помельче; теперь он все снял и засунул в свою подушку — получился валик для изголовья софы. Затем пришел Посек с удобным и легким соломенным стулом, взятым из сарая, где владелец дома хранил садовую мебель.
— Там есть еще два-три таких. Мы всю твою каморку заставим.
Гройлих, как истый школьный учитель, стал считать по пуговицам:
— Две сестры милосердия — дамы на первом плане! — два офицера, два нижних чина и, наконец, я да ты. Итого — восемь персон. Посчитай-ка, что нам еще нужно. Не поставить ли здесь садовый столик? Притащи-ка его. Да насчет дров не забудь. Я-то свою конуру обычно держу в холоде, а гостям будет неуютно. Ну, а еда и питье…
— Об этом, конечно, уже позаботился повар. Понятное дело…
Среди картин, которыми унтер-офицер Гройлих украсил стены своего подвала, центральное место занимала гравюра — выразительный портрет швейцарца Песталоцци в костюме времен Вертера. Узкое лицо с заостренным подбородком и горячий взгляд, устремленный на людей в военной форме, собравшихся в этом подвале в назначенный час; вокруг длинной шеи повязан, совсем не по сезону, белый шарф, а высокий воротник пальто, похожего на фрак, напоминает о Жан-Жаке Руссо или другом энциклопедисте той поры, столь сходной с современностью. Стул под портретом оставался незанятым: писарь Бертин опоздал.
Винфрид обратил внимание, сестры Берб на некое подобие гравюры: тучный король Фридрих Вильгельм I сидит, широко развалясь в кресле, а школьный учитель тех дней, с палкой, висящей на запястье, подводит к королю его сынишек, обступивших отца с грифельными досками в руках — серые пятна, разбросанные по правой стороне гравюры.