От Абиссинии Бертин благополучно перешел к теме сегодняшнего утра и, разумеется, заговорил о Суэцком канале: «Вот как мы бесцеремонно обращаемся с географией, не правда ли?»
Они оказались на Мервинском шоссе, через несколько минут свернули вправо и очутились у решетчатых ворог виллы Тамшинского. Но не успели они выйти на широкую снежно-белую дорогу, как какой-то всадник звонко окликнул их и поскакал навстречу, переведя на рысь гнедую кобылу.
— Винфрид… Верхом… — сказал Познанский. — Что это с ним, отчего он так жестикулирует?
Через несколько минут обер-лейтенант остановился возле них и, похлопав Эльзу Брабантскую по красиво выгнутой шее, крикнул:
— Едут! Парламентеры вступили в Брестскую крепость.
Бертин остолбенел.
— Нет! — воскликнул он, как бы заклиная, и вытянул руки. — Нет!
И все почувствовали, что это не сомнение, а ликование.
— Да! — торжествующе крикнул Винфрид. — Они сели в вагоны в Двинске, под музыку из «Тангейзера» или без музыки — это мы еще узнаем.
Адвокат Познанский смотрел на покрытую снежной корой дорогу и беззвучно шевелил губами; читал, как он после признался Бертину, молитву, которой славят творца мироздания при получении доброй вести.
— Друзья мои, — сказал Винфрид, дав волю сердцу, — запомните дату — второе декабря! Отныне мир последует за войной, как гром за молнией. Если дело пойдет на лад, переговоры продолжатся столько недель, сколько в семьдесят первом[20] — месяцев.
— А что Запад? — спросил Бертин несколько сдержаннее, глядя на всадника снизу вверх.
— Ни звука не проронил. Ни гу-гу. Бедным западным народам остается только молчать. Да, для них это горькая пилюля. Ну, а теперь я поддам жару Эльзе, а вас, когда придете, ждет коньяк, можете чокаться. За мир! — и повернул коня.
Раздалось чмоканье, хлопанье поводьев, цоканье копыт и возглас Познанского, обращавшегося уже к спине Винфрида:
— Который, по существу, должен быть нормой.
В эту минуту Эльза подняла хвост и уронила на снег несколько блестящих желтовато-зеленых яблок.
Бертин подавил готовое вырваться восклицание. Издевается, что ли, над нами это животное? — подумал он удрученно. — И особенно надо мной?
Глава вторая. Экскурс в прошлое: Галлиполи
— Если я не ошибаюсь, — сказал Познанский, когда они удобно расселись в теплой комнате Винфрида и вытянули ноги, шевеля застывшими пальцами, — если я не ошибаюсь, мой писарь сегодня глядит на мир из-за своих очков живее, доверчивее, хоть он и запутался в противоречиях. Ведь вы не «хитроумная книга», как говорит о себе Гуттен в поэме Конрада Фердинанда Мейера…
— Сегодня мне нелегко будет продолжать свое повествование, — начал Бертин, после того как они чокнулись друг с другом. Он окинул взглядом своих слушателей и продолжал гораздо более бодрым тоном, чем вчера: — То, о чем я хочу рассказать, мне и самому не очень ясно… Не понимаю, почему этот эпизод казался мне таким важным, да и по сей день остается чем-то значительным.
Евреи-военные, которых я встретил в Монмеди, в праздничном шатре, мои начальники и восторженные попутчики пангерманцев, оказались мне чужды; из этого мне следовало бы сделать вывод, что делить людей на евреев и неевреев нецелесообразно; что это малопригодный критерий для познания мира и собственного положения. Правильнее было бы выделять с одной стороны такие группы, как интеллигенция, люди прогрессивного образа мыслей, с другой — круги, которым на руку существующий порядок. Но извлечь такой вывод мне не приходило в голову. Теперь, когда я думаю над этим здесь, в Мервинске, мне становится ясно, что я никогда не понимал, до какой степени искусственно раздувалось со времен апостола Павла как антисемитами, так и еврейскими националистами различие между приверженцами полководца Моисея и сына божьего Иисуса.
Вы видите, мысли мои отнюдь не отличались ясностью, четкостью, стройностью. Только в одном я был твердо убежден: необходимо сосредоточить все усилия на том, чтобы возможно скорее заключить мир. И точно так же я твердо верил, что обе группировки держав, хотя и выйдут из чудовищного испытания, каким является война, ослабленными, но все же нетронутыми в самом главном. Надо лишь доказать Антанте, на стороне которой было численное превосходство сил, а в последнее время, к сожалению, и военной техники, что при всех своих преимуществах ей не сокрушить нас и наших союзников; если мы хорошенько вколотим ей это в башку страшным, кровавым ударом, то откроется путь к переговорам. Исход же переговоров в любом случае будет нашей победой, раз мы уцелели и сохранили свою мощь после такого отчаянного напряжения сил в борьбе с многочисленным врагом. Лотарингия, оставшаяся французской, быть может, и отойдет к Франции; тем самым будет дано удовлетворение стране — жертве агрессии, но в остальном…
Каждый разумный человек поймет, что мы одержали моральную победу, пусть даже нам самим придется платить по военным долгам и долго еще влачить это бремя. Правда, есть группы, так называемые крайне правые, для которых этого явно недостаточно. Они хотят победить так, как побеждали раньше, то есть заставить противную сторону расплачиваться за ущерб, нанесенный войной, провести смехотворную программу аннексий, не уходить ни из Бельгии, ни из Лонгви, ни из западной России. Это направление давало себя чувствовать все яснее с осени шестнадцатого, с тех пор как Гинденбург стал вершителем судеб Германии. Но оно принималось с искренним возмущением всеми, кто выносил на своих плечах затяжную войну и ничего не ожидал от победы, кроме окончательного обнагления военщины и увеличения налогов. И прежде всего армия требовала отмены действующего избирательного права, или, вернее, бесправия, трехстепенной системы выборов в прусский ландтаг. Эта система обеспечивала сильным мира сего, включая моего достоуважаемого тестя, возможность и набивать мошну, и безмерно увеличивать свое политическое влияние, так что мало-помалу рейх превратился в кабак, где пировали одни лишь имущие.
— Вы, должно быть, плохо выспались, Бертин? — спросил обер-лейтенант Винфрид. — От ваших речей сегодня так и отдает уксусом.
— В самом деле, господин обер-лейтенант? Это значит, что мною, как настоящим рассказчиком, завладел материал; значит, я действительно проник в самое нутро шестнадцатого года — начало той отчаянной осени, которая осталась, когда мы чокались, где-то далеко позади, маленькая и темная, как вход в туннель, из которого давно уже выбрался мой поезд. А тогда это была страшная действительность. Наши солдаты, насмерть дравшиеся за свою страну, не желали по возвращении снова стать илотами денежных тузов, которые теперь так свободно обращаются с военными кредитами. Что ответил мне солдат из нашей команды на мой глупый вопрос, почему жена его не получает обедов из народной кухни? «Откуда это моя старуха возьмет сорок пфеннигов на порцию похлебки? А деньги на трамвай, на починку ботинок? Ты вот что скажи-ка, камрад! Ведь ей с четверыми ребятами надо прокормиться, обуться да одеться на крошечное пособие да на мои пятьдесят два пфеннига в день!» Нет-нет, совершенно ясно: каждый разумный человек уже в ту пору обязан был уяснить себе, что означает для народных масс Германии новая военная зима или хотя бы весна.
Фельдфебель Понт, насупившись, мрачно кивнул куда-то в пространство:
— Он прав, господин обер-лейтенант, от Рура до Верхней Силезии — повсюду картина была именно такая, да и не только рабочим и мелким служащим приходилось туго. Отпускники все эти заботы и горести привозили с собой в рюкзаках на фронт.
— Благодарю, господин фельдфебель! И всякому, кто любит страну и народ, тяжело было влачить на плечах эти рюкзаки.
— В шестнадцатом году мы держались на всех фронтах, как вы знаете, с крайним напряжением. Здесь, на Востоке, русские под командой Брусилова на большом расстоянии прорвали в июне фронт, мы и сами не знали, как это случилось. Австрийцев они разбили наголову, а нашим тоже поддали жару; нам пришлось солоно, пока наконец удалось сомкнуть фронты, стянуть и пополнить растрепанные части. В это время итальянцы оправились от поражения, которое они потерпели на южном склоне Доломит, и взяли у нас Горицу. Морская битва в Скагерраке хотя и показала англичанам, что наши матросы дерутся на совесть, но, как впоследствии выяснилось, адмиралтейство дало ложные сведения: мы потеряли не три корабля, да еще устарелых, а шесть, и в том числе корабли новейшей конструкции.