— Это только справедливо, — добродушно рассмеялся фельдфебель Понт, — но мы успокоимся, а наш летописец закончит свое повествование о том, что он пережил в штрафном карауле.
— Чудесно! — воскликнула сестра Берб и забралась обратно на кожаный диван. Туфли она оставила под столом, длинное платье сестры милосердия закрывало ее прелестные ножки.
Винфрид, желая быть поближе к ней, покинул свое место за письменным столом, его занял Понт, а Познанский «для равновесия» уселся в другом углу дивана.
— Так-то, Бертин, — сказал он. — За оружие! Трон рассказчика не должен пустовать. Да не умолкнет глас Шехерезады! Так по крайней мере выражается Феликс Попенберг или его князь Пюклер-Мускау, если вы еще не забыли.
— Забыл, — ответил Бертин, — я уже совсем в другом мире, там, куда увело нас мое вчерашнее повествование. Вы хотите услышать, что тогда происходило со мной и во мне? Не помню, кто в тот день вместе со мной явился в околоток, во всяком случае, меня вызвали последним. Наша рота находилась на попечении молодого военного врача, а вам известно, что если врач имеет дело с простым солдатом, то все лечение сводится к компрессам, аспирину, касторке и йоду. Я оказался для него загадкой. Температура у меня подскочила до 37,6, но никаких других болезненных симптомов он не обнаружил. Разумеется, я не сказал ему, что температура у меня повысилась от душевного потрясения, да он бы ничего и не понял в этом. Как бы там ни было, но врач проявил известную чуткость.
— Выпишу вам справку о болезни на один день; у вас легкая простуда, — сказал он. — Вам нужно отдохнуть. Радуйтесь, что вы из образованных, рабочего я попросту отослал бы обратно!
Я все еще вижу его маленькие усики под носом и маловыразительные, но не злые глаза. Почему же меня вдруг охватило такое негодование? Разве он не был добр ко мне? Разве он не освободил меня на день от работы и не дал мне этим возможности написать домой, объяснить моей молодой жене, почему она напрасно ждала меня на вокзале, если только она, так же как я, восторженно поверила обещанию подполковника Винхарта.
Две-три недели назад я, вероятно, был бы благодарен за эту особую льготу; я принял бы ее как нечто должное. Но в это утро, после вчерашних переживаний, после ночи в карауле, я прежде всего почувствовал: если бы не мои очки и не мой интеллигентный лоб, этот врач, призванный оказывать помощь, отослал бы меня, безвестного нестроевого солдата, обратно в казарму, несмотря на переутомление, повышенную температуру и расстройство нервов. При этом он исходил бы не из того, что необходимо напрячь все силы для достижения определенной цели сегодняшнего дня. Такой цели не существовало, но, если бы она и была, он мыслил слишком упрощенно, чтобы понять ее! А к нашему сознанию взывали лишь в тех случаях, когда утрачивали свое действие все другие хитроумные средства поощрения и движущие силы, например приказ, угроза расстрела, обещание отпуска и повышение в чине. Мне открылось вдруг, что этот врач совершенно по-разному относится к рабочему и ко мне, человеку одного с ним класса. Говоря с рабочим, он выпячивает челюсть, неумолимую челюсть надсмотрщика. Ко мне, человеку своего класса, он проявляет разумное отношение, даже некоторую человечность. Он полагает, что я принадлежу к правящей касте. И все же он ошибается. Со вчерашнего вечера, с сегодняшней ночи — он глубоко ошибается. Я начал разбираться в механизме, который перемалывал нас, а это первая предпосылка спасения. Теперь я хотел быть тем, во что превратил меня господин Янш: рядовым солдатом-нестроевиком. Единственным моим прибежищем были мои товарищи. Я постиг это не рассудком, понимаете ли, я постиг это инстинктом. Нечто во мне, если можно так выразиться, поняло все и извлекло безошибочные выводы; так пьяный или человек, в ужасе спасающийся от врагов, чутьем берет правильное направление. Отныне всякая попытка изолировать меня от товарищей оказалась бы тщетной. Я принадлежал к их классу, я был рядовым солдатом, пролетарием армии, притом пролетарием по убеждению и без всяких оговорок.
И вот, поблагодарив доктора за доброе отношение, я забрал из барака книги, бумагу для писем и курево (мои сигары и сигареты я роздал в предвидении удовольствий, ожидавших меня дома, но у меня оставалось еще несколько штук, взятых в дорогу). И весь этот день после ночного дежурства спал в околотке, только изредка просыпаясь и обмениваясь замечаниями с нашим старым славным Шнеефойхтом, унтер-офицером санитарной службы, на тему о болезнях, о здоровье и лечении простуды. После обеда Шнеефойхт довел до моего сведения, что канцелярия очень удивлена моим «трюком» и что мне, вероятно, завтра преподнесут наряд в ущелье Орн. Я пожал плечами. Ничего приятнее мои враги и придумать не могли.
После нанесенного мне поражения я, возможно, не нашел бы в себе силы терпеть уколы и насмешки по моему адресу со стороны солдат или унтер-офицеров. А в ущелье Орн никто не спросит, по какой причине я попал в столь неприятный наряд, Каждый норовит оттуда удрать, очутиться у себя в лагере, где чувствуешь локоть соседа. Орнское ущелье? В то время это была для меня новая местность. Я не прочь был познакомиться с ней и даже радовался этому; я не знал, что встречусь там со школьным товарищем лейтенантом Шанцом, а через несколько недель прощусь с ним навеки, ибо он погибнет.
В тот тихий дождливый день, который я провел в околотке, когда с толевых крыш, плескаясь о стекла окон, текла чистая вода, а я, успокоившись, озирал длинные вереницы нестроевиков, закутанных в серые и бурые плащ-палатки, точно в короткие монашеские рясы, Шнеефойхт рассказал мне новость, которой я от души порадовался: положение Глинского пошатнулось! Да, все его изощренные интриги, его лобовые атаки на своих предшественников, подлое обращение с солдатами и ефрейторами, наглый начальственный тон по отношению к другим унтер-офицерам и подхалимство перед Грасником, этим Пане фон Вране, — все это не принесло ему пользы, а если и принесло, то ненадолго. Явился новый фельдфебель, настоящий, кадровый. Он получил назначение из штаба батальона, он вскоре прибудет. Почтальон Берент уже знает его биографию вдоль и поперек. Его фамилия Пфунд, родом он из Меца, где у него жена и дети. Он большой крикун, далеко не такой мерзавец, как Глинский, которого ни один человек добром не помянет. Смотрите-ка, думал я, господин Глинский не вечен, и ему тоже поставлен предел, как всему земному. (Да, да, Глинский — незаметное колесико в механизме тыловой снабженческой инспекции пятого округа Лонгви — исчез, и с тех пор никто его не видел.) Новый человек будет для меня неисписанным листом, но и я для него тоже. Да сгинет Глинский!
Но за ним стоял другой представитель системы, с которым пришлось уживаться мне, а со мной и всему немецкому народу; Это был уже не господин Глинский, а майор Янш.
Глава седьмая. Янш
— Мы, разумеется, понимаем: все зависит от того, с кем придется русской делегации иметь дело в Брест-Литовске. Наскочит ли она на какого-нибудь Янша или же на доброго типичного середняка немца, вроде нашего почтальона Берента, который с добросовестностью беспристрастного свидетеля сообщил мне точные сведения о господине майоре. Берент был не только почтальоном, он одновременно передавал приказы из одной инстанции в другую и постоянно носился из роты в батальон и обратно; это один из наших гамбуржцев, белокурый, с водянисто-голубыми глазами и умным лицом, с быстрой, но немногословной речью. Всегда опрятный, причесанный на пробор, который по-военному тянулся ниточкой над левым ухом, он был образцом немецкого солдата, достаточно культурного, чтобы понять любое задание, но не настолько «интеллектуального», чтобы возбуждать в начальниках чувство тревоги.
Когда он стоял, весь подтянутый, перед крутобокой фуражкой младшего лейтенанта Грасника и простодушно выкладывал новости вперемешку с шутками, каждый позавидовал бы нам, у которых в роте оказался такой превосходный вестовой. Но Берент был гораздо умнее, чем подозревали в роте и батальоне. Достаточно наблюдательный, чтобы все разглядеть, и достаточно мудрый, чтобы обо всем умолчать, он дружил с писарем Дилем, своим земляком, скупым на слова, но большим мастером по письменной части; поэтому Берент знал, какое со мной учинили свинство. В тех случаях, когда он не ночевал в Дамвиллере, он играл вечерами в скат с долговязым унтер-офицером Бютнером у нашего старого Шнеефойхта; а я присаживался и «болел». Однажды во время перерыва, когда мы с ним вышли за нуждой, я спросил: