Рука опустилась безвольно.
Карета остановилась у подъезда Большого театра. Был спектакль в пользу Красного Креста.
Каляев, пробежав немного за каретой, вернулся в Александровский сад.
— Борис, ты друг до гробовой доски! Скажи: разве можно убивать детей?!
Он не мог дальше говорить. Захлёбывался в затопивших всю душу рыданиях.
Своей властью упустил единственный для убийства случай.
— Не осуждаю, Янек, — сказал друг на гимназический, варшавский лад. — Князь в театре. Что, если на обратном пути?.. Возможно, князю надоест сидеть... без девочек-то!.. до конца спектакля, и для княгини пришлют отдельную карету. Пойдём посмотрим. Я подстрахую.
Под мещанской затёртой шубой и у него было такое же, согревшееся от собственного тела, дитё...
Но князь досидел до конца — какие девочки, если заранее оглашено общественное, благотворительное действо! — и сея в карету опять вместе с семьёй.
Каляев убийственно замкнулся в себе.
Савинков приобнял его за плечи и повёл к поджидавшей их Доре. По дневному времени он решился зайти к ней в номера — тяжело было с бомбами. Распелёнывая и разряжая опасных детушек, Дора своей немногословностью решила:
— Поэт поступил так, как и должно поступить. Ему надо отдохнуть... как и нам с тобой, несчастный генерал...
— Да, наша утешительница. Может, твоя?
— И моя, и моя, не обижайся, я тоже устал...
Но долго отдыхать под её рукой и утешаться не приходилось. Его звала истинная, всё заслоняющая любовь. В счастливый час и созрел новый план:
— Если не среда — так пятница, всё равно.
В пятницу и решили повторить всё сначала. За два дня метальщики в самом деле могли передохнуть от напряжения.
Но за эти тревожные дни напарник Каляева окончательно струсил и отказался. Дежурившего возле Каляева гимназиста, как он ни напрашивался, допустить к такому делу было нельзя. Другие участники группы тоже не отличались большим опытом. Следовало подождать, пока прибудет подкрепление. Но случай, случай!..
Два дня спустя Савинков принял единственно правильное решение:
— Рискнём? Подкрепления ждать долго, одного метальщика мало — запасную бомбу я беру на себя.
Иван Каляев решительно возразил:
— Ты говоришь — долго? Правильно. Ты говоришь — мало? Неправильно. И в прошлый раз я был фактически один, мой напарник сдрейфил. Тебе, Боря, нельзя. У тебя, у единственного — настоящий английский паспорт. Мы под этим прикрытием. И потом: в случае неудачи вся организация останется без руководства, а наш великий князюшка будет тешиться с московскими гимназистками.
— Всё так, Янек. Но мы никогда не решали дело с одним метальщиком. Вспомни Плеве! Было даже четыре!
— Я говорю тебе, Борис Викторович... генерал ты мой несговорчивый: справлюсь один. И — баста.
Они шли по Ильинке к Красной площади. Время было выбрано точное. Князь должен в 2 часа выехать из Никольских ворот на Тверскую. Там, на выезде у Иверской, и встретит свою смерть.
Когда они подходили к Гостиному двору, на башне в Кремле пробило два. Каляев остановился:
— Прощай, Боря.
— Прощай, Янек, — опять, как в гимназические годы, сказал Савинков, с трудом сдерживая дальнейшие слова.
Каляев поцеловал своего озабоченного гимназиста и свернул направо, к Никольским воротам. Остановился у иконы Иверской Божьей Матери. Икона была застеклена; стоя спиной к Кремлю, не привлекая внимания многочисленных здесь шпиков, он в отображении стекла видел Никольские ворота.
Савинков кивком головы поманил маячившую невдалеке Дору:
— Запасную!
— Я знала, что потребуешь. Припасла.
Отойдя с ним под ручку обратно к Гостиному двору, привычно оглянувшись, она вынула из хозяйственной сумки точно такой же ситцевый свёрток, как и у Каляева, только не синенький, а в горошинку. Но цвет менять было ни к чему: он сунул его под просторную шубу, к которой сама же Дора пришивала вместительные мешки-карманы.
Оставалось поцеловать Дору, коль приличный мещанин расстаётся с приличной женой-кухаркой, и быстрыми шагами, в обход здания суда, пойти к началу Тверской. Следовало опередить своего друга, стать на некотором расстоянии. От быстроты и неосторожности, да ещё по скользкому снегу, он рисковал споткнуться, но делать нечего: за спиной уже слышался цокот копыт. Едет!
Напрасно при такой быстрой ходьбе раскачивал хрупкую бомбу: она не потребовалась. Мостовая под ногами, даже на расстоянии, дрогнула и, казалось, вздыбилась вместе со зданием суда...
К нему бежал неизвестно откуда взявшийся бесстрашно орущий гимназист:
— Свершился суд, свершился! Долой ца...
Савинков зажал ему морозной рукавицей рот и бросился к месту взрыва. Забыв, что и сам с бомбой. Спасать? Уводить? Но там уже ничего нельзя было поделать...
— Ваня? Янек?!
Он отвечал уже как бы с того света:
«Я бросал на расстоянии четырёх шагов, не более, с разбега, в упор, я был захвачен вихрем взрыва, видел, как разрывалась карета. После того как облако рассеялось, я оказался у остатков задних колёс. Помню, в меня пахнуло дымом и щепками прямо в лицо, сорвало шапку. Я не упал, а только отвернул лицо. Потом увидел шагах в пяти от себя, ближе к воротам, комья великокняжеской одежды и обнажённое тело... Шагах в десяти за каретой лежала моя шапка, я подошёл, поднял её и надел. Я огляделся. Вся поддёвка моя была истыкана кусками дерева, висели клочья, и она вся обгорела. С лица обильно лилась кровь, и я понял, что мне не уйти, хотя было несколько долгих мгновений, когда никого не было вокруг. Я пошёл... В это время послышалось сзади: «Держи, держи», — на меня чуть не наехали сыщичьи сани, и чья-то рука овладела мной. Я не сопротивлялся.
Вокруг меня засуетились городовой, околоток и сыщик противный... «Смотрите, нет ли револьвера, ах, слава богу, и как это меня не убило, ведь мы были тут же», — проговорил, дрожа, этот охранник. Я пожалел, что не могу пустить пулю в этого доблестного труса. «Чего вы держите, не убегу, я своё дело сделал», — сказал я... (Я понял тут, что оглушён.) «Давайте извозчика, давайте карету». Мы поехали через Кремль на извозчике, и я задумал кричать: «Долой проклятого царя, да здравствует свобода, долой проклятое правительство, да здравствует партия социалистов-революционеров!» Меня привезли в городской участок... Я вошёл твёрдыми шагами. Было страшно противно среди этих жалких трусишек... И я был дерзок, издевался над ними. Меня перевезли в Якиманскую часть, в арестный дом. Я заснул крепким сном...»
Статья в «Революционной России», появившаяся со слов очевидца два дня спустя, могла немногое добавить:
«Взрыв бомбы произошёл приблизительно в 2 часа 45 минут. Он был слышен в отдалённых частях Москвы. Особенно сильный переполох произошёл в здании суда. Заседания шли во многих местах, канцелярии все работали, когда произошёл взрыв. Многие подумали, что это землетрясение, другие, что рушится старое здание суда. Все окна по фасаду были выбиты, судьи, канцеляристы попадали со своих мест. Когда через десять минут пришли в себя и догадались, в чём дело, то многие бросились из здания суда к месту взрыва. На месте казни лежала бесформенная куча вышиной вершков в десять, состоявшая из мелких частей кареты, одежды и изуродованного тела... Публика, человек тридцать, сбежавшихся первыми, осматривала следы разрушения; некоторые пробовали высвободить из-под обломков труп. Зрелище было подавляющее. Головы не оказалось; из других частей можно было разобрать только руку и часть ноги. В это время выскочила Елизавета Фёдоровна в ротонде, но без шляпы и бросилась к бесформенной куче. Все стояли в шапках. Княгиня это заметила. Она бросалась от одного к другому и кричала: «Как вам не стыдно, что вы здесь смотрите, уходите отсюда!» Лакей обратился к публике с просьбой снять шапки, но ничто на толпу не действовало, никто шапки не снимал...»
* * *