От тревоги Савинков невольно кашлянул и вроде как нечаянно толкнул локтем Корнилова. Тот скосил левый зардевшийся глаз; но видно, что бешеный огонь уже угасает и офицерское благоразумие берёт верх. Савинкову он доверял... как своим любимым текинцам. Что-то более крепкое, чем кабинетная мясорубка, зрело в его обкатанной азиатскими ветрами, ловко посаженной голове. Ответно кивнул с благодарностью. Папку с докладом прикрыл смуглой цепкой ладонью.
Ближайшие военные планы хоть на этот раз остались непроданными, поскольку и не обсуждались...
Пустая трата времени. Единственное, что запомнилось, — паническая угроза Керенского:
— Не смотрите вы все на меня так! Я всё-таки глава России... себе же назло и разгоню Совдепию. Если хотите — так сегодня же. Чего откладывать?
Нет, он наглотался кокаину свыше всякой меры. Савинков от удивления даже присвистнул:
— Фьють, мои каурые!..
Под этот наркотический визг, под собственный свистёж и ошарашила его, как бомбой, шальная мысль: «Не ты — так я!»
Так бывало и в прежние времена, когда шли они с друзьями на «дело». Мгновение решало всё, мгновение!
VI
Он не любил оставлять дела на полдороги. «Пойду в осиное гнездо», — сказал сам себе и по окончании правительственного заседания, которое ничего, конечно, ни во внутренних, ни во внешних делах не решило, направился к Таврическому дворцу.
Путь не безопасный.
Если Корнилов, идя в правительство, прикрывался текинцами и пулемётами, то он прикрылся обыкновенной солдатской шинелью и скинул лайковые перчатки. Вот так: военный министр с поднятым воротником, руки в карманах и фуражка уже другая, с головы поручика Патина, а у Патина — с башки своего денщика, немаленькой. Так что на уши наползала. Но это, пожалуй, и хорошо: не на царском плацу. По крайней мере, всякому встречному — свой брат.
Поручик Патин праведной мыслью горел, когда собирался идти следом за своей фуражкой, мол, у него и ещё одна такая найдётся. Но Савинков сердито цыкнул: ну, без цуциков! Когда требовалось, являлся и язык прежнего экса.
Не успел и за угол к Таврическому завернуть, как наскочила возбуждённая 3. Н.:
— Не ходите... Богом прошу, Борис Викторович!..
— 3. Н.? Откуда вы взялись? Да и вам ли говорить о Боге?
— Да хоть о чёрте. Там только что стреляли. А недавно Александр Фёдорович пропылил, ко мне на парах заскочил, попросил стакан воды, прямо в прихожей, как водку, выпил и... — Она даже всхлипнула. — Выбежала вот следом, как дурная. Но пока одевалась, его машины и след простыл... Что это было? Стреляли ведь там! — ткнула она пальчиком в сторону Смольного. — Палили ведь, как осатанелые. То ли арестовывали кого-то, то ли на кого-то нападали...
Неужели Керенский, маятником качаясь между Зимним и Смольным, качнулся всё же в свою сторону? От него можно ожидать и этого. Говорит одно, делает другое, а думает третье. Грозил ведь разогнать Совдепию. Ах, если бы!..
Но, зная неукротимое, божественное, истинно поэтическое преклонение 3. Н. перед кумиром её «революционного салона», думать дальше, тем более вслух, не решился.
— Так и быть, на обратном пути заверну. Гип-гип, ура, — отрезал он всякие возражения и крупным, размеренным шагом двинулся к решётке Смольного.
Смольный!
Выпустивший из своих благородных стен столько чудных русских женщин, — лебединый взлёт великого Растрелли, — он напоминал теперь разбойничий притон. Заплёванный, загаженный. Туда свозили, в предвкушении власти, горы мучных мешков, полные кузова консервов, вина и вообще всякой жратвы. Вперемежку со снарядными ящиками и пулемётными лентами. С какими-то прихваченными на улице, закляпанно мычавшими провокаторами. Грузовики разносили за кованой решёткой смрад и вой. Бегали вооружённые до зубов солдаты и матросы — особенно балтийские матросики, ножами заколовшие, как барана, своего адмирала Напеина. Обвешаны, что азиатские шаманы, с ног до головы грохочущим железом. Выпущенные из тюрем каторжники, неприкрытые немецкие шпионы, разгулявшиеся в революции писатели и адвокаты; они призывали к себе министров Временного правительства и допрашивали их, как на пытке: «С нами — или против нас?» Поневоле и сам прибежишь. Вот только что, утирая кровь и слёзы на лице, — по пути, видно, потрепали, — прошмыгнул в спасительные ворота министр земледелия, он же и Чернов, он же и доносчик, а ко всему прочему и сукин сын. Министра, ещё недавно ораторствовавшего на правительственном заседании, провожали насмешками дегенераты с дамскими бриллиантами на грязных шеях, с золотыми кольцами на пальцах, которыми прищёлкивали по золотым же портсигарам с княжескими и графскими вензелями на крышках. Сами ворота ярко освещены, всё видно. Савинков шёл глаза в глаза, пыхтя разудалой козьей ножкой.
Прямо в воротах два пулемёта. В проходе между ними матросня. Не обойдёшь. Маузеры бьют по коленям, гранаты за отяжелевшими брючными ремнями. Гроза и опора революции, не шутка!
— У себя товарищ Троцкий? В кого стреляли? Почему так мало? Пуль жалели? — истинно революционными вопросами размёл себе путь.
Ему с запозданием, по-за спиной, отвечали:
— И-и... стрелять-то разучились! На одного лазутчика пять винтарей... и всё, мать их солдатскую... вкривь да вкось!..
Нечто подобное и говорилось, и слышалось ещё несколько раз, прежде чем Савинков рукой раздвинул последнюю пару штыков и вошёл в кабинет неукротимого Бронштейна.
Там, само собой, было столпотворение.
Савинков товарищески кивнул председателю Совдепии и молча прошёл в передний сравнительно свободный угол. Так что справа оказалось только раскрытое от духоты окно. Можно было не торопясь возжечь очередную козью ножку. Мол, дело пролетарское, подождём.
Надо отдать должное сметливому Бронштейну: одного за другим распихал по дверям своих приспешников и пошёл к нему навстречу с протянутой рукой:
— Сам Ропшин? Не дрогнув перед солдатскими штыками?
— Сам Бронштейн? Не боясь моих оплеух?
Вежливо привстал со стула, но руки за спину, чтоб отряхнуть всякую прошлую фамильярность: пощёчины пощёчинами, но когда-то, в Париже, они опускались и до приятельских рукопожатий. Правда, перед ним был уже не прошлый, безобразно расхристанный, раздерганный Бронштейн, а человек вполне упитанный, чисто выбритый по открытым частям лица и даже постриженный. К тому же в просторной кожаной куртке, которая делала его и суровее, и строже, чем позволяла плюгавенькая фигура. P-революция... браунингом её в висок!..
Но на лице ни один мускул не выразил этих мыслей. Савинков вполне вежливо сказал:
— Не друзья, но и не враги же?.. В конце концов, мы оба социалисты.
Троцкий тоже сдержанно хмыкнул:
— В большей... или меньшей... степени!
— Хорошо. Пусть я в меньшей... конечно, в меньшей степени, — согласился Савинков. — Но дело-то вот в чём: будем мы защищать Россию?
— От кого?
Вопрос был настолько провокационный, что Савинков животом ощутил жар набухшего под ремнём кольта. Пожалуй, и на бледно-каменном его лице какая-то искра порскнула, потому что Троцкий шутливо отшатнулся. Смешно, если уж говорить о дальнобойном вессоне. Да и не с тем пришёл Савинков, чтобы по-матросски трясти кобурой. Он вполне искренне повторил, уже на иной лад:
— Будем мы защищать революцию? Завоёванную свободу? Насколько я знаю, это целой строкой входит в вашу программу. Революция под кайзеровской пятой — этого вы хотите?
— Нет, — поспешил согласиться Троцкий. — Царь, кайзер, король — какая разница!
— Вот именно, — самым примирительным тоном заметил Савинков. — Но армия в последней степени разложения. Уж поверьте: я всё-таки был комиссаром Юго-Западного фронта, окопной благодати хлебнул. Дисциплину... хотя бы партийную... ваша программа признает? Вот-вот, — вытащил он руки из карманов, чтоб выказать свои мирные намерения. — Без дисциплины и к бабе не сходишь, — в душе улыбнулся давним воспоминаниям, и Троцкий это понял, уже в открытую хмыкнул. — А Россия — не баба. А кайзер — не маменькин воздыхатель, лезет на неё всем своим железным брюхом. Но солдатские комитеты, по-моему, не только нам — и вам не подчиняются. Окопное поцелуйство. Братание. Как вы думаете, к чему оно приведёт?