Его простой тон поднял на ноги Савинкова.
— В безоружных солдат я никогда не стрелял. Говоришь, у Корнилова видел? Может быть, всё может быть... Но в самом-то деле — что же делать?
От мужиков вперёд выступил Тишуня:
— А вот что. Первое: похоронить мёртвых, ихних и наших, тоже двоих, царство им небесное, Парфёну да Николаю... Второе: крепко запереть в амбаре весь оружейный инвентарь, потому как он денег стоит, на первое время и сторожу поставить, чтоб зря не стреляло. А третье — сообча выпить... покрепче, и за поминки, и за победу, как я понимаю. Дальше всякий сам решает. Мы же не будем добивать этих несчастненьких.
Так ясно высказался тихий Тишуня, что нечего было к добавить. Но всё-таки взводный, Иван усатый, низко поклонясь, добавил:
— Спаси вас Бог, мужики. Я-то псковской, из деревни Избяны...
— Тоже Избишино?
— Как у нас?..
Мужикам было удивительно слышать такую новость.
— Да мы не знали названия деревни. Нам приказ был по карте: ткнули пальцем — вот здесь раздавить контру!..
Савинков вытащил из внутреннего кармана новую сигару и, помахивая ею, остановил дальнейшие суесловия:
— Приступаем к первому пункту нашего соглашения... чтоб поскорее перейти к третьему! И-и... чтоб без всяких фокусов, — наказал он взводному, поднимавшему с травы своих воспрянувших продотрядовцев.
Тот согласно кивнул головой.
* * *
Ах, что за вечеря была!..
Савинков давно отвык от простых человеческих посиделок. Да, собственно, и не знал их: то Парижи, то Петербург, то великосветские салоны, то конспиративный бедлам. Конечно, и он поминал боевых друзей, и немало, но ведь под шампанское, под хрустальные бокалы. Здесь ни того ни другого не было. Да и к чему хрусталь? Тут же на теплом и ввечеру июньском кладбище расставляли столы, кто какой притащил. Повыше, пониже — камушки, пулемётами ощипанные с часовни, приносили и под ножки подсовывали, равняли. Скатерти отыскали, иные и свадебные, каёмчатые. Словно жалеть было уже нечего. На пристань нарочного сгоняли, вина в складчину привезли, да и самогонки кой у кого оказалось, у Тишуни так и предостаточно: говорил, на всякий революционный случай... Началось не с песен — с поминального плача; его по праву многодетной теперь вдовы завела Парфениха, баба ещё хоть куда. Бывало, похвалялась своим рыбарём Парфёном: уж дюжину-то, это точно, наласкаем! Слишком рано похвалялась... Теперь вот в изнеможенье припала к плечу этого пулемётчика, Савинкова; еле притащили за стол, ни мертву ни живу. Пленники глаз не могли поднять — ведь они же и убивцы; свои тоже не знали, что делать. Сироты — мал мала меньше — от свежей могилы к столам беспрестанно набегали, хватали что ни попадя.
Деревенская атаманша Капа тоже чудной стала: всё про «ундера» да про «ундера». Даже Савинков приглядывался: что за дурь такая? Он знал про увлечение поручика Патина. Да и не очередная любовь, и не дурная бабья кровь — просто сумасшествие. Взводный Иван как мог отбивался, но Капа раз за разом наскакивала на него и при всех целовала с жутковатым криком: «У-ундер!..» Может, и зацеловала бы и стыдобушку, не заведи Парфениха, откуда что и взялось, упокойный и успокаивающий плач:
Это чья в поле айва
Стоит без огорожи?
Это чей новый срубец
Стоит без верху строен?
Это чьи новы сени
Стоят без подволоку?
Это чья жарка шуба
Лежит без поволоки?
Это чьё злат-колечко
Сыр-слезой орошает?
Это чья бедна вдовка
Молода овдовела?
Это чьи бедны детки
Малы без батюшки осталися?..
Даже давно замерзшую душу террориста холод пробрал, когда они в восемь голосишек, по малости без особой и тревоги, закричали:
— А твои, мам, твои!..
Один из пленных вскочил из-за стола:
— Простите, люди добрые, больше не могу!.. — бухнулся ей в ноги и заревел.
Парфениха, как бы очнувшись, сама его усадила обратно, села рядом и подала полный стакан, а потом и себе такой же. Кто-то сказал запоздало:
— Пусть земля им... всем... будет пухом...
И вроде как не делилось на тех, что легли в братской могиле, и на тех двоих, приткнувшихся к семейным огорожам, и даже Ваня-Ундер, оплаканный двумя неделями раньше, тут как тут пребывал, под обезумевшим шепотком Капы:
— Вот так и живём, Ванечка, так и стараемся...
Душный июньский вечер незаметно переходил в короткую, тихую ночь, но благостной тишины за столами не было. Поплакали да и заговорили, поговорили да и попеть попытались, не то про царя-батюшку, не то про Шексну-матушку. Расходиться не хотелось, хоть и надо было, пора. Никто не поминал о главном: что теперь, после потери и второго продотряда, будет с деревней? Да и куда девать пленников? Савинков и Патин наутро же собирались обратно в Рыбинск, а ведь здесь десятеро оставалось! И хоть взводный Иван сказал: «До могилы вас не выдадим!» — как было верить? Оружие попрятали надёжно, но кто поручится, что в чёрный день чёрные же руки не найдут?
Чувствуя такое настроение, Иван-взводный предложил:
— Здесь леса и болота необозримые, — свяжите нас, завяжите глаза и отвезите в какой-нибудь дальний угол. В Питер возврата нет, всё равно расстреляют... Единственное, оставьте только пилу да несколько топоров и лопат.
Посовещавшись наедине с Тишуней и другими мужиками, Савинков и Патин согласились: верно говорит Иван. Доверие — не яйцо куриное, в одно утро не снесётся. Надо дать пленникам время, а деревне — спокойствие. И чтоб уж наверняка, они с поручиком Патиным сами и отведут их на Гиблую Гать; к ней только один проход, да и то по колено в воде. Нужны две подводы и два обратных возчика, хоть самых несмышлёных. С завязанными глазами пешедралом не погонишь.
Когда объявили пленникам это решение, они на удивление легко согласились и попросили только немного муки да картошки, мол, после чем-нибудь рассчитаются.
Но поутру не кто иной, как Тишуня, прибавил охотничье ружье со всем необходимым, а Капа, когда по росному берегу отмахали уже вёрст пять, сама просительно и навязчиво приладилась. Мол, что ей, бездетной и безмужней, в деревне-то теперь делать? Был Ваня-Ундер — и есть Ваня-Ундер, чего такого. Взводный качал головой, Патин, как последний солдафон, матерился, Савинков понимающе помалкивал. Что оставалось делать? Ясно, любовью ни от неё, ни от него и не пахло. От чёрной немочи блажит — и пусть себе блажит баба!
В сердцах и ей собственной же косынкой Патин завязал глаза, хлопнул по заду: полезай в телегу к своему лешьему «ундеру»!
У самого унтера ни он, ни Савинков ничего не спросили, поскольку надо было торопиться. Вёрст двадцать было до Гиблой Гати, не меньше.
Савинков, когда пересели на своих коней и поотстали, предупредил:
— Завтра же и пришли сюда первую партию наших боевиков. Пусть обживаются и за пленниками присматривают.
— Может, их по другим взводам рассовать?
Савинков некоторое время раздумывал.
— Нет, лучше им остаться под началом своего взводного. По крайней мере, он их из рук не выпустит, а если сам что надумает...
Не стоило договаривать. Фронтовой поручик прекрасно понимал, что делают в этих случаях.
— Я подожду поезда в усадьбе Крандиевских, пока барский управляющий и старый приятель, то бишь директор советского детдома, превратит меня в воспитателя красных бесенят и отвезёт на вокзал. Нужна бесенятам московская помощь? Нужна. Советскому воспитателю — красная улица. Подорожную мне с настоящей печатью сделает.