— Да-да, я тоже присоединяюсь к просьбе пана Медзинского. Знаете, я ведь могу там засмотреться... засидеться... и поставлю вас в неловкое положение. Прошу вас, пан президент: не утруждайте себя нашей солдатской прихотью.
Пилсудский, конечно, догадывался: на всякий случай предохраняют его от возможной перестрелки. Ну, где это видано, чтоб президенты торчали на пограничных вышках? Он не был, конечно, трусом, но согласился:
— Раз шановные Панове так желают...
Савинков заранее пересел в шедшую позади машину Медзинского, а президентский «роллс-ройс» отвернул в сторону, к находившейся в двух километрах пограничной стражнице.
Он, конечно, с превеликим удовольствием отказался бы и от услуг полковника, но кто его одного пустит на вышку?
Савинков на своём веку насмотрелся на пограничные прелести. Везде одно и то же: следовая полоса, колючая проволока, секреты, засады, конные и пешие обходы, ну и, само собой, смотровые вышки. Они выбрали самую высокую, стоящую к тому же на лесистом холме. Брести к ней пришлось по колено в снегу. Зима. Позёмка, с запада на восток... Может, припасть к промёрзлой земле — пусть несёт вместе со злым снегом, уносит на Родину... Право, начинал его подталкивать под бок проклятый Рошпин.
Но уже вслед им бежал начальник стражницы. Он, конечно, знал о приезде высоких гостей, но задержался возле «роллс-ройса» и теперь прямо разрывался на две части:
— Пан полковник, смею доложить!..
Полковник Медзинский в присутствии Савинкова решил выказать свою демократичность — просто пожал готовую вскинуться к козырьку руку и указал глазами на вышку. Начальник стражницы унёсся наверх по обледенелым ступеням, а за ним и Савинков; он всё ещё надеялся, что поотставший полковник не захочет подниматься выше. Но нет, туда же. Под крышей вышки, включая и двоих караульных, собралось пять человек. То-то было зрелище! Напротив ведь, всего лишь через речку, была такая же вышка. Там тоже маячили вначале две фигуры, потом спешно поднялись ещё две. Если шинели всё-таки скрадывались на хмуроватом зимнем фоне, то чёрное пальто Савинкова, его новенькая парижская шляпа были хорошей мишенью. Начальник стражницы попросил было странного спутника отступить за их спины, но Савинков с холодным пренебрежением взял из рук полковника бинокль, с некоторым запозданием даже сказав:
— Разрешите?
Полковник Медзинский давно знал Савинкова — ровно столько, сколько и сам Пилсудский, — понимал, что простым запрещением с ним не обойтись. Единственное, кивнул стражникам, те изготовили просунутый меж мешков с песком пулемёт, а сами присели возле бойницы.
Позёмка мела и мела, но верховой фон не заслоняла. Савинков видел, да чего там — слышал, как на той стороне границы переговаривались:
«А это что ещё за хрен собачий?..»
«Буржу-уй! В шляпе, гляди!»
«Можа, пальнём?..»
«Да можно бы, да я, робята, мал начальник. Взгреют! Всё-таки граница. Нарушение международное».
«Ну и хрен с ним... нарушение-порушение!..»
«Право дело. Ты, коль старшой, сойди вниз, мы без тебя их маленько и порушим. Глядишь, и в штаны накладут. Особенно хрен-то собачий!..»
В самом деле, один из пограничников сошёл вниз, и вот тогда-то и резануло!.. У них, пожалуй, достославный максимушко был наверх затащен. Голосище — ду-ду-ду! И ведь хорошо, прицельно резанули — по крыше, встречь низовой позёмке, промела свинцовая. Конечно, крышу не задев, а только попугав.
Но и этого было довольно, чтобы полковник Медзинский положил на плечо тяжёлую руку:
— Пан Савинков!..
Ничего не отвечая, Савинков прянул на колени и оттолкнул одного из стражников. Пулемёт пропел ответную песнь. Похуже, послабее, потому что был всего лишь немецким пулеметишком, но на той стороне запаниковали. Начальник вышки снова взбежал наверх и начал размахивать кулаком. Всего скорее, он своим подчинённым грозил всякими карами, но выходило — и сюда проклятья слал. Оторвавшись от пулемёта, Савинков поднял свою в кулак сжатую чёрную перчатку и звучно, хорошо ответил:
— Мать твою за ногу, за лапотную вторую, за красную жопу, за чёрную душу, за голодное твоё брюхо, за кол твой осиновый!..
Слышать там, конечно, ничего не могли, всё-таки далековато для голоса, а чёрный грозящий кулак и без бинокля видели. Плохая дисциплина у красных армейцев была, потому что и старшой не мог сдержать ответа — промело ещё ниже, чиркануло даже по железному скату крыши.
Полковник Медзинский пытался снова удержать, но удержать Савинкова уже было невозможно: его ответ был прицельнее, длиннее, злее. Крыша там оказалась не железная, дощатая, пощепало, как под стругом.
— Слышите, косоглазые воители? Я к вам приду, я научу вас стрелять лучше!
Снова ответ, по боковой стойке задело. Зря обвинял в косоглазии...
Снова привет, над самыми головами, заставляя пригибаться всё ниже и ниже, за такие же, как и здесь, мешки с песком...
И стихи, стихи бузотёра Рошпина, который и самого Савинкова под микитки оттолкнул:
Нет родины — и всё кругом неверно,
Нет родины — и всё кругом ничтожно...
Он не обращал внимания, что начальник стражницы, выскочив на открытую площадку, махал белым платком. Штатские могут и пошалить, полковники перед ними могут и смолчать, но что делать сержанту? Просто турнут без всякого пособия с этой худо-бедно кормившей его вышки...
На той стороне, вероятно, думали так же. Вероятно, ещё похуже — о Чека и о проклятой стенке думали... Тоже какая-то белая тряпица затрепыхалась.
Ропшин, вопреки Савинкову, продолжал:
Нет родины — и вера невозможна,
Нет родины — и слово лицемерно,
Нет родины — и радость без улыбки,
Нет родины — и горе без названья,
Нет родины — и жизнь, как призрак зыбкий,
Нет родины — и смерть, как увяданье...
Нет родины. Замок висит острожный,
И всё кругом ненужно или ложно...
Полковник Медзинский когда-то, бесшабашным поручиком, служил под знаменем «жёлтых кирасиров» — личного полка Его Императорского Величества Николая П. Даже в своей шляхетской ненависти к России он, разумеется, не успел, не сумел забыть русский язык — снял перчатки и сдержанно, но от души поаплодировал:
— Браво, пан Савинков.
— Это написал господин Ропшин.
— Браво и господину Ропшину, — мало что понял полковник, заторопился на выход.
Савинков немного задержался, каждому из оставшихся пожал руку и попросил:
— Пан полковник, позаботьтесь, чтобы моя шалость не имела последствий для этих честных польских солдат.
Полковник обернулся со смотровой площадки и по-польски сказал своим:
— Слово офицера! Для вас — никаких последствий. Единственное — угощение.
Звук ли пулемётных очередей, или что другое привлекло — от недалёкой машины уже бежал шофёр Медзинского. Но на скрещённых руках он нёс вовсе не охапку патронных лент и не связку гранат — коробку с бутылками и всем таким прочим.
— Видите, по-польски? — заносчиво просиял Медзинский.
— По-русски, — поправил его Савинков, выбивая о каблук сапога пробку.
Пробка чирканула по щеке полковника.
— Так вы нас всех перестреляете... пан Савинков!
— Господин Савинков, — снова поправил его, почему-то уже сердясь.
Шофёр дело своё знал: в коробке были бокалы и вполне сносные бутерброды. Без паюсной икры, конечно, но с ветчиной, нарезанной без скупости.
Они чокнулись, выпили и ящик впечатали в снег, чтоб ненароком не унесло на русскую сторону.
Как же, ищи дураков! И сотни метров не отошли, как ящик уже был в крепких руках начальника стражницы.