Как ни присматривался, признать не мог, но его-то признавали. Он сказал само собой разумеющееся:
— Если эти тайные вечери — ваша традиция, разрешите и нам присутствовать?
В ответ было дружное, под звон бокалов, согласие.
Теперь это стало доброй семейственностью, — а как же иначе можно назвать сообщество; при единой женщине, но с целой оравой мужиков. Их с каждым вечером становилось всё больше. Настоящего-то дела ни у кого не было; так, разговоры-переговоры Ивана с Петром, поручика с капитаном, русского с китайцем или монголом. Единственно, японцев все так или иначе сторонились. Улыбаться научились вполне по-японски, но доверять не доверяли. Японцы вешали одинаково и затаившихся большевиков, и слишком кичливых господ офицеров. Мол, понимай: мы здесь хозяева. Дело русских — убивать друг друга; дело наше — править русской Сибирией. Пускай уж за Уралом распоряжается Европа, а здесь распорядится Страна восходящего солнца. Начало всех начал.
Нечто такое, если считать от обратного, высказал и странный завсегдатай китайского ресторанчика. Приезжали туда без опаски — целой компанией и, конечно, при оружии. Успели присмотреться к посетителям. В большинстве своём — русским, и не трудно догадаться — из великого племени беженцев. Как-то уж так получалось, что этот русский, приходивший всегда в обществе пожилого японца, оказывался за соседним столиком; намётанный глаз мог заметить: присматривается. А когда однажды Савинков остался один, — полковник Сычевский и вся братия вышли покурить, — прямо подошёл и без обиняков сказал:
— Борис Викторович, я хотел бы с вами посекретничать. Меры безопасности примите на своё усмотрение.
Не дожидаясь ответа, тотчас же отошёл на прежнее место. Последняя фраза, несколько унизительная, сразила Савинкова: он согласился. Но кто этот — не молодой, не старый? Лет тридцати пяти. Офицер? Учитель? Доктор? Интеллигентный медвежатник?.. Всё, что угодно, к нему подходило... и ничего ровным счётом не объясняло. Человек себе на уме.
Когда со всем застольем вернулся полковник Сычевский и по обычаю шумно и весело уселся по правую руку, Савинков шепнул ему:
— У меня приватный разговор с одним человеком. Не следите и не опекайте.
Зная настороженную дотошность полковника, не дал ему времени для возражений — тут же встал, подошёл к незнакомцу и для пущей естественности хлопнул по плечу:
— Выйдем?
— Да, лучше без опеки, — слегка скосил глаза незнакомец в сторону готового вскочить полковника.
Савинков ещё раз взглядом предупредил: всё в порядке, пейте за моё здоровье!
Они вышли в глухой дворик китайского, отгородившегося от улицы ресторанчика. Пристроились, не сговариваясь, в одной из беседок. Здесь обычно курили, занимались любовью и без свидетелей жульничали — для того и устроены были полузакрытые беседки.
— Выкладывайте, — первым присев за столик на широкую, вроде лежака, скамью, не сказал — приказал Савинков.
— Выкладываю. Знаю ваш характер и вашу биографию чуть ли не с гимназических лет.
— Стукач? Филёр?
— Ну что вы, Борис Викторович! Я сам всю жизнь от филёров бегаю.
— Ага, большевик?
— Правильно. Не стану скрывать. И хочу поговорить с вами без всякой опаски...
— Полномочия?
— Вы догадливы, потому не буду хитрить: я один из руководителей большевистского подполья... называйте меня Михаилом Ксенофонтьевичем. Хотя имя это, конечно, не подлинное. Всего лишь для документов.
— А не боитесь, Михаил Ксенофонтьевич? Я ведь с вами, как вы сами выразились, в смертельной борьбе!
— Нет, не боюсь.
— С чего такая храбрость?
— Лучше сказать — предусмотрительность. Во-первых, за мной большая организация... не здесь, конечно, здесь я один, не считая друга-японца. А во-вторых, вы просто не позволите себе дешёвой мерзости.
— Не позволю. Но — о чём разговор?
— О России, разумеется. Я, как и вы, дворянин, любви своей к России не скрываю. Нас со всех сторон заливают кровью и ехидно похихикивают: так, так, русский, убивай русского! И мы... мы убиваем. Знаю, вы ненавидите японцев, но оружие для армии Колчака возьмёте. И я, случись такое, возьму. Правда, думаю, что силой. По доброй воле оружия японцы не дадут — ни нам, ни вам. Потому вы и едете в Европу: французы, англичане привычнее для России. У них вы со спокойной совестью возьмёте и пушки, и пулемёты. И мы возьмём... найдём, отобьём, наконец. И что — будем стрелять друг в друга?
— Пожалуй, будем. Вы ведь не согласитесь отдать узурпированную вами власть?
— Не согласимся. Хотя мы вовсе не узурпаторы. Власть нам передал народ...
— Ах, оставьте, Михаил Ксенофонтьевич!
— Ладно, оставим разговоры о народе. Действительно, затасканное оправдание. У меня ведь, поймите, очень скромное предложение, даже просьба: не просите у Европы оружия. У Франции, у Англии... хоть у самого Папы Римского! Побойтесь Бога, Борис Викторович.
Савинков искренне, раскатисто, чего за собой раньше не замечал, расхохотался:
— Ну, мой собрат-дворянин! Два безбожника говорят о Боге — это истинно по-российски. Что нас всех губит? Нет-нет, не жестокость — прекраснодушие. Мы очень легко соглашаемся на свои же собственные, маниловские, если хотите, мысли. Восплачу, возрыдаю — и возрыдают другие? С детства корчую в себе этот порок... да, порок... и выкорчевать не могу! Не так ли и вы? Плохо корчуете, любезный Михаил Ксенофонтьевич, плохо... Иначе не стали бы делать мне такое предложение. Уверились в моей добропорядочности — прекрасно. Уверились в покладистости — не очень. Уверились в слезливой раскаянности — плохо, совсем плохо. Говорите, знаете меня? Смею вас уверить: совсем не знаете. Иначе как согласить мои победы с моими же собственными поражениями? Поражается тот, кто поверил в своё поражение. А я — не верю. И никогда не верил. С колен подшибленных — на обе ноги! На обе сразу. Без раздумий, без раскачки. А вы?.. Надо же додуматься: предложить Савинкову капитуляцию!
— Ну, не совсем так, Борис Викторович...
— Так. Именно так. Не будем скрашивать сантиментами наш разговор. Вы искренне предложили — спасибо. Я искренне отвечаю — нет. Что вы на это скажете?..
— Тоже — спасибо. За откровенность. Хотя — жаль. Очень жаль. Ведь нам придётся стрелять друг в друга?
— Придётся. Но не сегодня и уж тем более не сейчас. Чтоб не оставалось у вас чёрной думки в душе, я присяду за ваш стол и в обществе вашего японца с удовольствием выпью с вами.
Савинков встал, не дожидаясь своего наивного собеседника. Тот догнал уже на пороге. Савинков пропустил его вперёд.
Он кивнул своим настороженным охранителям, прошёл к молчаливо выжидавшему японцу и с лёгким поклоном сел по правую руку. Михаил Ксенофонтьевич сел по левую. Японец всё понял по выражению их лиц и налил рисовой водки. Савинков терпеть её не мог, но без тени неудовольствия поднял вполне русскую рюмку — русские сбывали здесь за бесценок не только рюмки, а целые сервизы, — поднял, встал с ней, вначале выпил, а уж потом сказал:
— Мне очень хочется, чтоб русские не стреляли в русских... но уж извините, господа! Каждому своё.
Не удостоив японца взглядом, он пожал руку наивнейшему парламентёру и вернулся к своим.
В китайском ресторане русский оркестрик на русский манер заиграл расхожее танго. Как в приснопамятном «Славянском базаре». Савинков поднялся, и Любовь Ефимовна не заставила себя ждать, хотя была недовольна его отсутствием.
— Что за секреты? Китаянки? Гейши? Что вам предлагали, несносный Борис Викторович?..
— Чисто дворянский маскерад. Не спрашивайте, любезная Любовь Ефимовна. Давайте танцевать. Я слушаю музыку... музыку вашего дивного тела! Почему мы так долго ханжим?
— То же самое я хотела спросить у вас, бесподобный Борис Викторович!
— Придёт время — спросите. А сейчас слушайте... я, по крайней мере, слушаю...
Жаль, не удалось докончить танго. В запутанных лабиринтах ресторанчика вдруг поднялась стрельба. Такое случалось и раньше. Но сейчас что-то уж больно близко. Савинков одной рукой оттолкнул обмякшую, такую беззащитную партнёршу, а другая уже была во внутреннем кармане... В кого?!