Она не будет открывать ее сама. Ей не давали такого приказа. Она внесла ее в лифт, отрицая само существование сумки в своей руке, отрицая существование державшей ее ладони, предплечья, плеча, всей правой стороны тела. Потому что ее низшая, животная суть — знала. Зверь знал все, а человек отгораживался ледяной стеной отрицания. Она ничего не сказала, когда я опустился на колени и расстегнул молнию — только прислонилась к двери. Обнаженные плечи дрожали. Инстинкт подсказывал ей, что это страшная минута. Возможно, после нее она уже никогда не станет собой. Эта вероятность наделила ее такой остротой переживания, какую она никогда не знала прежде — словно ее вдруг подняли на тысячу футов в воздух. Несмотря на все, что творилось вокруг, какая-то часть моего сознания была занята догадками, во что же она превратится. Я ненавижу это ничтожное, мелкое принуждение, неизбежное пробуждение интереса к людям. Ты любишь жизнь за нее саму, утверждал Харли. Бога нет, но это его единственная заповедь.
В саквояже лежала вторая, плотно запечатанная сумка из твердого прозрачного пластика. Внутри была голова Харли.
20
К его рту была приклеена записка черным маркером: ЭТО БЫЛО БОЛЬНО. ЭТО БЫЛО ДОЛГО.
— Господи, — пробормотала Мадлин. — Бог ты мой.
Я ждал, что она поведет себя как в телешоу — прижмет ладонь ко рту, ощутив рвотный позыв, упадет на колени или бросится прочь, только чтобы не видеть это уродство. Но нет. Она продолжала стоять, обхватив себя руками. Обнаженные белые плечи мелко вздрагивали.
Лицо Харли было изуродовано. Я представил, как они веселились. На складках сумки засохли капельки крови — будто герметичная говядина из супермаркета. Они удостоверились, что глаза остались открыты.
Просто подожди, просил он.
Будет нечестно сказать, что я ударился в истерику. Не ударился. Я знал, какие чувства мне полагается испытывать, но не более того. Очень бережно я открыл сумку, протянул руку и снял записку с мертвого рта. Невольно пришло видение, как я приклеиваю ее на губы Грейнера — после того, как выслеживаю его и убиваю. Конечно, в этом и была идея. Идея Грейнера. Эллис оставил бы Харли в живых. Эллис рассчитывал бы на совесть, ответственность, чувство вины. Грейнер рассчитывал на месть. Новый и Ветхий Завет соответственно.
— Джейк! — позвала Мадлин. — Она настоящая? Она же ненастоящая, правда?
Я закрыл Харли глаза. Должен был. Оставить глаза мертвеца открытыми — значит выставить его дураком, поиздеваться над его памятью. Оставить глаза мертвеца открытыми — значит отнять у него последнюю малость. Теперь я понимал, что, представляя спокойное одиночество Харли после моей смерти, я никогда не верил в него по-настоящему. Столкнувшись с истинным ужасом, мы всего лишь получаем доказательство тех страхов, которые прячем от самих себя.
ЭТО БЫЛО БОЛЬНО. ЭТО БЫЛО ДОЛГО.
Я привык, что тело — конструкция, из которой можно изъять составные части. Для меня отгрызть человеку руку — все равно что для кого-то оторвать ножку у жареного цыпленка. И все же это был Харли — то, что от него осталось, уродливое следствие грязи, которую он покрывал. Шутовское следствие, если угодно. Должно быть, палачи смеются, выполняя свою работу: немая покорность, с которой человеческое тело подчиняется законам физики (потяни достаточно сильно — и оторвется, сожми достаточно сильно — и сломается) и по сравнению с которой личность мучителя ничего не значит, таит в себе один из корней комедии: дух раболепия перед плотью. Можно отрезать голову и положить ее в сумку, или насадить на палку, или поиграть ею в волейбол и футбол. С ума сойти как весело. От этого я тоже устал — от ненадежности границ, от близости полных противоположностей, от сиюминутного превращения горя в смех, добра в зло, трагедии в фарс.
Тем временем Мадлин раздирали противоречивые чувства. Я знал, что вскоре шок пройдет, и она потребует ответов на свои вопросы. Все так же бережно я убрал голову в саквояж, застегнул молнию и понял, что физически не могу думать, что смерть стала для Харли желанным избавлением.
— Тебе лучше уйти, — сказал я Мадлин.
— Кто это?
— Неважно.
— Мы должны вызвать полицию.
— Тебе лучше уйти. Полиция здесь ни при чем.
— Но…
— Обещаю, тебе никто не причинит вреда. Просто уходи. Я сам со всем разберусь.
Я понимал, что ее система временно дала сбой. Я собрал все ее вещи, какие смог отыскать, и беспорядочно побросал их в «Луи Вюиттон». Мадлин все еще стояла у двери.
— Тот парень сказал, что ты…
— Это кодовое слово. Им пользуются агенты.
Он оборотень, дорогуша. Ну конечно, она вспомнила ту ночь. Конечно она сделала выводы.
— Но ты ведь говорил… Про все эти штуки. Это же не правда. Такого не бывает, — в последнем утверждении было маловато уверенности. Скорее оно прозвучало как вопрос.
— Конечно не бывает, — терпеливо ответил я. — Это просто шифр, уловка. Не обращай внимания. Ну же, давай, вот твои деньги.
Шесть тысяч. Мадлин взяла их онемевшими пальцами. На лице выступили капельки пота, на белых руках обозначились жгуты вен. Я должен был успеть до момента, когда она придет в себя и захочет остановиться, вернуться, разобраться, что произошло. В конце концов я почти вытолкнул ее за дверь. Была большая вероятность, что из отеля она отправится прямиком в полицию.
Поэтому я спешно собрал вещи и освободил номер. Саквояж вместе с сумкой отправился в багажник «Вектры». Я ехал на юг. Не из каких-то соображений — просто внезапно навалившаяся клаустрофобия потребовала сменить городской шум на тишину побережья.
Совсем стемнело. Начался дождь. Я представил было, как обсуждаю все это с Харли — но вспомнил, что Харли мертв. Мысли замкнулись в петлю, которой весьма способствовала монотонная мантра дворников: шурх, шурх, шурх. Должно быть, я действительно предался горю (или жалости к себе), потому что вдруг испытал человеческую симпатию к машине, ее мягкому ходу и запаху нового винила.
Я не плакал. Истинное горе не вызывает у меня слез. На это способна лишь фальшь или сентиментальность. В этом отношении я подобен большинству цивилизованного общества. Я просто продолжал вести автомобиль, отвлекаясь еще на какие-то мелочи, воображал разговор с Харли, затем осознавал, что Харли больше нет. Когда петля наконец разомкнулась, меня затопило ощущением абсолютной пустоты.
Дорога бежала вдоль побережья. На западе виднелись Карнарфонская бухта и Ирландское море с точками случайных лодок и парой танкеров. На востоке и юге земля дыбилась холмами с непроизносимыми валлийскими названиями: Булх Маур, Гырн Ду, Ир Эйфль.
Понятно, что меня преследовали от самого отеля. В зеркале заднего вида я то и дело замечал черный фургон. Необычно. После смерти Харли они должны были удвоить усилия. За мое «стимулирование» им пришлось заплатить отказом от самого удобного способа слежки. Ставки выросли. Они надеялись, что теперь я захочу во что бы то ни стало остаться в живых, чтобы отомстить Грейнеру. Он считал ниже своего достоинства убивать меня в человеческой форме, я же был избавлен от подобной щепетильности: ему-то не приходилось превращаться. Я мог убить его в любой момент.
Конечно, сейчас они задаются вопросом: сработал ли план? Стала ли смерть Харли достаточным «стимулом»? По человеческим меркам, было непристойной слабостью ответить: нет. Человек, который посвятил всю жизнь моей защите, который любил меня, любовью которого я при необходимости пользовался и пренебрегал ею, когда она была не нужна, — этого человека изуродовали и убили ради меня. Я знал его убийцу или убийц, владел достаточным опытом и ресурсами, чтобы отомстить за преступление, и знал, что кроме меня, никто этого не сделает.
Но мои мерки не были человеческими. Да и как бы они могли? Мысли о будущей мести, цепочки «если» и «то» заставили мои руки на руле «Вектры» дрогнуть. Месть порождает веру в справедливость, а в справедливость я не верил. (Невозможно исчислить всю мою чудовищную благотворительность, благие деяния зверя. И тем не менее это был лишь атавизм системы психического самосохранения; его истоки крылись не в принципах, а желании найти нравственный эквивалент действительной помощи.) Я знал, что должен чувствовать. Знал, что должен отомстить за смерть Харли. Знал, что должен заставить Грейнера (и Эллиса, потому что он несомненно принимал участие в веселье) заплатить по счету. Но мы с понятием долга нашли компромисс еще в тот момент, когда я убил свою беременную жену, сожрал ее и продолжил жить.