— Ты знаешь, для чего эта фраза?
— Для чего?
— Чтобы зрители поняли, что на самом деле оно ни черта не закрыто.
— Опять ты за свое. Гоняешься за тенью. Лучше бы побеспокоился об Эллисе.
— Не о Грейнере?
— Грейнер терпелив. Он будет ждать полнолуния. А Эллис у тебя за дверью, и я не знаю, что творится у него в мозгах. А еще с ним пара юнцов, которым только дай спустить курок.
— Они отрезали головы моим лисам.
— Что?
— Неважно.
— Просто будь осторожен. Вот что я хотел сказать.
Мы оба знали, что все эти шпионские уловки бесполезны, но продолжали в них играть. У Грэма Грина было такое же полунасмешливое отношение к жанрам, в которых он работал, — словно он сам смеялся над своими драматическими сценами и метафорами. У меня точно такое же отношение, только к жизни. Фальшивые документы, пароли и явки, тайные встречи, слежка, ночные перелеты. Шпионская дребедень. А ведь мы еще даже не подобрались к жанру ужасов. Если бы я писал роман, то отверг бы рамки всех жанров в пользу реальности — и без того чересчур фантастичной. Увы, это и была реальность.
Вот мой скелет в шкафу: я убил и сожрал собственную жену и нерожденного ребенка. Я убил и сожрал любовь. Это оставило мне всего два пути: продолжать или умереть. Покончить с собой или жить с таким прошлым. Сдохнуть или отсосать у жизни, выражаясь языком современной молодежи.
И вот я здесь.
Я совершил ошибку. Не моральную, а стратегическую. Надо было обратить Арабеллу. Это был мой шанс. Мой шанс. Из нее получился бы оборотень гораздо лучше, чем я. Она была сильнее, смелее и безнравственнее. Превращение высвободило бы ее потенциал. Она повела бы меня. Мой брат-близнец так спешил, что забыл рассказать мне о лекарстве от одиночества. Оно было у него в руках, а он так ничего и не понял.
Мы женаты уже одиннадцать лет и очень счастливы. У нас двое чудесных ребятишек. У меня хорошая работа, красивый дом. Жена — мой лучший друг, она поддерживает меня во всем, кроме одной вещи. Понимаете, в постели… Самые образцовые браки рушатся из-за того, что она отказалась на него помочиться или он отказался привязать ее к кровати. Ничто так не поддерживает любовь, как разделенный порок или соучастие в извращении. За годы со дня гибели Арабеллы я множество раз воображал, что с нами стало бы, сложись все иначе. Я представлял, как она в белых чулках сидит в эдвардианском кресле, залитая солнечными лучами, курит сигарету в длинном мундштуке и громко читает вслух: «История культуры человечества вне всякого сомнения доказывает, что жестокость и половое влечение связаны самым тесным образом… Так, тут всякая дребедень… А, вот. По мнению одних авторов, эта примешивающаяся к сексуальному влечению агрессивность является собственно остатком каннибальских вожделений, то есть в ней принимает участие аппарат овладевания, служащий удовлетворению другой, онтогенетически более старой, большой потребности…[9] Видишь? А я тебе говорила. Когда мы уже сможем повеселиться?».
Мы убивали бы вместе. Мы были бы счастливы.
Как бы это ни выглядело со стороны, я не вполне отказался от понятий добра и зла. Не знаю, глупо это или мудро, но я обрек себя на вечное искупление. Я убил любовь — и сам отлучил себя от ее церкви. Вскоре после того как я разорвал на куски Арабеллу и нашего ребенка, я сказал себе: отныне и впредь ты не познаешь любви. Ты будешь убивать без любви. Ты будешь жить без любви. Ты умрешь без любви. На первый взгляд ничего страшного, да? А теперь попробуйте выдержать это пару столетий.
Я уже сказал, что так и не смог избавиться от этических пережитков. Все эти годы я разыскивал людей, которым нужна была помощь, и оказывал им эту помощь — от евреев в польских лесах до забитых батраков в холмах Эль Сальвадора. Я помогал организовывать трудовое движение в Чили, снабжал оружием испанских антифашистов. Это немало, я знаю. Странно, что SS не использовали серебряные пули. Казалось бы, фюрер собрал вокруг себя лучших оккультистов — но нет… Я спас множество жизней — и, уравновешивая счет, убил множество подонков. Мое состояние (на треть урезанное недавним финансовым кризисом) превратилось в станки, легло едой в животы голодающих, впиталось вакцинами в кровь больных. Сейчас благотворительность вполне окупается — фонды, тресты…
Я уже говорил про Бога и иронию, да? Мое состояние выросло из индийского мака. Отец, вплоть до первой Опиумной войны бывший лондонским управителем Ост-Индской компании, унаследовал дело деда. После его смерти в 1831 году я оказался весьма обеспеченным юношей. У меня были земли, деньги и доля в компании. Опиум превратился в хлопок, тот — в уголь, уголь — в сталь, а сталь… Долгая история. Я вкладывал деньги в самые разные отрасли. 1930-е пошатнули мое состояние, но я справился и с этим. Откажись от любви — и в качестве бонуса получи дьявольскую хватку в бизнесе. С тех пор как я принял главное решение оставаться в живых, остальные решения принимались словно сами собой. Мне нужны были мобильность, анонимность и безопасность. Другими словами — не иссякающее богатство. Но я уже писал об этом в ранних дневниках.
Главное — я не просил прощения и не искал его. Я человек. И я же — чудовище. Единство противоположностей. Я не хотел становиться оборотнем, но когда это случилось, довольно быстро освоился с новым положением. Человеческая натура такова, что сперва ты преподносишь себе сюрприз, а потом понимаешь, что и он был притворством.
Я сто шестьдесят семь лет не мог говорить об Арабелле и смерти нашей любви. Что ж, дело сделано. Наверное, я должен чувствовать облегчение? Очищение? Стыд? Свободу?
Люди разучились говорить о чувствах. И теперь они отмирают. Клиент манхэттенского психоаналитика, водрузив себя на кушетку, начинает: «Я чувствую…» — и в следующую секунду понимает, что лучше бы ему немедленно закрыть рот, если он хочет сохранить остатки благопристойности. Человечество вступает в новую фазу, основанную на знании, что разговоры о чувствах ни к чему не ведут. Век Откровенности… Я его уже не увижу. Вот что я чувствовал на самом деле, определеннее, чем когда бы то ни было, — что настало время уйти, что мне нельзя здесь больше оставаться, нельзя жить, убивать и скитаться по миру, в котором нет любви.
16
За свою жизнь я измарал столько бумаги, что начал безошибочно угадывать момент, когда иссякает вдохновение. Так что я все равно бы ничего больше в тот день не написал — даже если бы вампир и не появился.
Будь я в волчьей ипостаси, его вонь показалась бы мне непереносимой. Однако я не чуял его до тех пор, пока не начал подниматься по лестнице, привлеченный странным скрипом с верхнего этажа.
Еле ощутимый запах снега подсказал мне, что он забрался в дом через окно в одной из спален. Я остановился и мысленным взглядом окинул обстановку, прикидывая, какая деталь мебели могла бы сойти за осиновый кол. («О-о, ты реально собираешься проткнуть его колом?» — наверняка спросила бы Мадлин. Да, реально собираюсь и реально колом. Впрочем, яркий солнечный свет или обезглавливание тоже подойдут. Тех, кто вооружается распятием, святой водой, чесноком или латынью, обычно ждет серьезное разочарование.)
Шерсть на загривке моего призрачного близнеца вздыбилась. Признаем честно: вампиры и оборотни не ладят, и это еще мягко сказано. Наше интуитивное отвращение взаимно, и я пока не слышал об исключениях. Я начал испытывать к вампирам неприязнь даже раньше, чем постиг их кровавую стратегию выживания (она сама — если абстрагироваться от ситуации — меня почти восхищала). Триста лет назад пятьдесят самых могущественных вампиров объединились в альянс и заключили соглашение с католической церковью. (ВОКС — или СС, как он назывался когда-то — первоначально управлялся церковью, хотя в середине девятнадцатого века стал светской организацией с собственной армией). Помимо того что вампиры согласились отчислять наместникам Бога на земле долю от своего богатства (дети ночи — лучшие из бизнесменов, которых я знаю), они обязались сохранять численность своего клана в пределах пяти тысяч — когда колом, когда клыками. Разумеется, всегда находятся бунтовщики, которые не могут совладать с искушением обратить в свою веру пару-другую жертв, но альянс ежегодно проводит чистку. Отцы убивают порожденных ими детей. Взамен Охота предоставляет им неограниченную свободу действий. Конечно, за эти триста лет были и недоразумения, и разногласия, и подтасовка цифр, но в целом договор соблюдался честно. Аристократы присматривали за своими кланами, а в казне ВОКСа не переводилось золото.