— Понятно, — сказал Асафуми.
— Тогда работа в Малайе ещё только налаживалась. И Корейский полуостров, и Тайвань были японскими владениями, Маньчжоу-го[58] тоже считалось наполовину японским владением. И мы осуществляли масштабный экспорт тоямских лекарств для живших там японцев, корейцев и тайваньцев, налаживали фабричное производство. Создавали фармакологические описания лекарств на местных языках. Что ни говори, а в те времена продвижение в Азию было государственной политикой, и государство оказывало всяческую поддержку. Поэтому дело Тамии процветало, и где-то после начала японокитайской войны он попросил меня открыть филиал в Кота-Бару и отправиться туда. Это была интересная работа, и я решил взяться за неё.
— Но ведь у всех вас были семьи в Тояме.
Асафуми вспомнились отец, дядя Асацугу, тётя Тано.
Но Рэнтаро как ни в чём ни бывало ответил:
— Работа торговца лекарствами такова, что две трети года его не бывает дома. Какая разница, в Японии он или за границей? К тому же я выполнял свой высший моральный долг, помогая государству.
— Что вы имеете в виду?
Асафуми недоумевал, какая может быть связь между торговлей лекарствами и государственной политикой.
Рэнтаро удивлённо заморгал, а потом горько усмехнулся:
— Война уже проиграна, поэтому это уже не секрет. Когда мы собирались открыть филиал в Кота-Бару, в магазин Тамии пришли контрразведчики и предложили нам сотрудничество. Речь шла об агентурной информации и о сотрудничестве в деле умиротворения населения. Ну, поскольку просьба государства равнозначна приказу, Тамии пришлось согласиться.
Асафуми впервые слышал, что пребывание Рэнтаро в Малайе было связано с государственной политикой. Заметив, что Асафуми слушает его с большим интересом, Рэнтаро увлёкся и продолжил.
— Я передавал разговоры, услышанные во время странствий по деревням, помогал распространению прояпонских настроений, раздавая лекарства от малярии и чесотки. Тем временем японские войска, высадившись в Кота-Бару, спустились южнее и захватили Сингапур. Офицеры японской армии, оккупировавшей Кота-Бару, приходили ко мне и собирали различную информацию.
— Значит, вы сотрудничали с японской армией.
Со смешанными чувствами Асафуми слушал деда, оказавшегося соучастником захватнической войны. Рэнтаро удовлетворённо кивнул:
— Во время войны я, как гражданин, выполнял свой долг.
30
Складывавшая на веранде постиранное бельё Сая подняла голову, услышав крик.
На дороге перед домом трое мальчишек окружили Исаму. Они били его кулаками, пинали ногами по коленям. Малыш, которого мальчишки схватили за руки и за плечи, отчаянно сопротивлялся, брыкаясь ногами и отбиваясь головой. Сая, бросив бельё, как была босиком, бросилась во двор и побежала к ним. Трое мальчишек, испугавшись подлетевшей с развевающимся подолом Саи, бросились прочь. Отбежав подальше, они завопили, приложив ладони ко рту:
— Сын аптекарской содержанки!
— Эй, черномазый!
Сая подобрала с земли камень и бросила в них, попав одному из мальчишек в плечо. Дети были потрясены.
— Идиоты! — разгневанная Сая снова запустила в них камнем.
— Идиоты, идиоты! — несколько раз прокричала она.
Мальчишки, развернувшись, бросились бежать. Сая положила руку на плечо тяжело дышащего сына. Одежда у него была разорвана, щёки и руки покрыты ссадинами.
— Мамочка, они… — начал было объяснять по-японски Исаму.
Сая остановила его, давая понять, что всё понимает. Обняв сына за плечи, она вернулась с ним домой.
С тех пор как Исаму начал ходить в начальную школу, она замечала, что он часто возвращался домой со следами побоев. Но он ни на что не жаловался или говорил только, что неудачно упал. И Сая не докучала ему расспросами. Она догадывалась, что над ним издеваются. Видимо, дело было в том, что его ломаный японский и нестандартное поведение слишком выделялись на общем фоне. И Сая гордилась тем, что Исаму молча противостоит этому.
Они зашли в прихожую. Сая раздела сына и промыла ссадины. Затем переодела его в чистое бельё и дала ему варёной картошки. Усевшись на веранде, Исаму с аппетитом принялся за еду. Сая снова принялась складывать бельё.
Весна была в самом разгаре. Солнце припекало так, что выступал пот. В огороде зазеленели всходы.
— Ха-ха! — раздался сдавленный смех Исаму.
— В чём дело? — спросила Сая. Исаму посмотрел на неё своими большими карими глазами.
— Вот идиоты-то! — Снова раздался смех.
Сая, сощурившись, тоже рассмеялась, но тут же помрачнела. Она поняла, что неосознанно выругалась так же, как поносили её японские солдаты. Всякий раз, когда она говорила: «Не понимаю, о чём вы», солдаты кричали ей «Идиотка!», били её и тыкали в неё японскими мечами. Это слово было как заклинание, высвобождающее желание убить.
Когда полицейские схватили её по подозрению в шпионаже и с утра до вечера пытали, когда её отправили в публичный дом и там целыми днями насиловали, это слово звучало постоянно. Сая ненавидела его. Потому что за этим словом всегда приходила боль. И она содрогнулась оттого, что сама выкрикнула его.
«Я заразилась злыми духами солдат, — подумала Сая. — Злые духи вселяются в тех, кто их ненавидит». Разве не об этом говорил колдун? А измывавшиеся над ней солдаты и были злыми духами.
Они — злые духи.
И покойный Кэка тоже говорил это. Брат, нанявшийся на службу в японскую армию, чтобы вызволить её из публичного дома, знал, что говорил.
После побега из публичного дома Сая вместе с Исаму, до сих пор находившимся на попечении Кэка, вернулась в лес, но почти сразу же они снова перебрались в Кота-Бару. Сая боялась, что если её не будет в Кота-Бару, они разминутся с вернувшимся Рэнтаро. Хотя именно из-за Рэнтаро её заподозрили в шпионаже, тогда Сая ещё верила в него. И не думала, что он бросил её.
Хозяйка дома, чей муж умер под пытками в полиции, заявила, что больше не будет сдавать Сае дом в Кота-Бару. Что ж, дом, разворошённый полицейскими, всё равно был перевёрнут вверх дном. Сая с Исаму стали жить вместе с Кэкой в хижине на окраине города. Кэка, работавший надсмотрщиком в японской военной тюрьме, немного зарабатывал. Каждый день он отправлялся в тюрьму, а вечером возвращался совершенно измотанный.
«Там лес, населённый злыми духами. И я тоже стал злым духом», — говорил Кэка и, почти не прикасаясь к ужину, мрачно смотрел на мерцающие в небе звёзды.
Всех подозреваемых в шпионаже японские солдаты сажали в тюрьму и пытали до тех пор, пока человек не признавался, что он шпион. Брат им помогал. «Мне ведь совсем не хочется этого делать. Но если я откажусь, я сам окажусь на их месте», — жаловался он. Раз связавшись с японской армией, уже не сбежишь. У вынужденного помогать палачам Кэки ввалились глаза, он исхудал.
Увиденное было слишком тяжело переживать в одиночестве. И вскоре брат, возвращаясь домой, стал рассказывать Сае о случившемся за день. Кэка рассказывал о жертвах и о чинимых над ними зверствах. О малайце, от которого добивались признаний, поставив его на колени и приставив меч к горлу, об умершем в тюрьме с набитым дерьмом ртом индийце, о сотрудничавшем с английской армией старике, корчившимся от боли, когда ему прижигали пенис.
— Я тоже делал это! Бил ногами женщин по лицу, запихивал им в рот дерьмо, прижигал половые органы горячим утюгом, срывал ногти на руках, кричал им: «Идиоты, идиоты!» — говорил Кэка и плакал.
Кэка хотел вернуться в лес. В лес, лечащий душу тишиной и спокойствием. Там он смог бы забыться от увиденного и пережитого, выплакаться под сенью деревьев. Но здесь, в Кота-Бару, это было невозможно. Если бы у Кэки была любимая, она, наверное, смогла бы заменить ему лес. Но малайцы презирали Кэку и Саю. Они относились к их лесным сородичам, как к людям второго сорта. Поэтому женщины для Кэки не находилось. Сестра заменила ему лес. Окружила его тишиной и лаской. Каждый вечер он рассказывал безмолвной Сае о жестокостях минувшего дня, и ему удавалось ненадолго забыться. В душе Саи запечатлевались рассказы Кэки, и ненависть, которую Кэка питал к японским солдатам, подкрепляла ненависть самой Саи, разгоревшуюся во время допросов и жизни в публичном доме. Вскоре лес Саи наполнился ненавистью. Тишины и ласки больше не было — впитав ненависть брата, лес Саи превратился в лес ненависти.