— Как-то, в сентябре сорок первого года, — сказал он, — появились немецкие самолеты… Мы, бывало, только соберемся в лагерь, а они уже летят…
— Они часто бывали здесь… — отозвалась она.
— Я стоял на площадке на этом дубе и следил, как мои орудия били по ним. Самолеты летали над лагерем строителей противотанкового рва. Там было, очень много людей в ту ночь…
— Больше четырех тысяч, — сказала она. — В том числе весь наш курс.
— Немцы стреляли по лагерю. Мы стреляли по ним. Два самолета упали далеко, третий — подстрели мы его — упал бы как раз в лагерь… Я был в нерешительности всего несколько секунд. Этого было достаточно. Самолет ушел, в ту ночь в город пробилось несколько самолетов. Одна бомба упала на мой дом. Может быть, ее сбросили с того самолета, который не был сбит мною. Вот чего стоили мне несколько секунд нерешительности!
Она повернула к нему лицо — милое, доброе лицо с лучистыми ясными глазами ребенка, с губами, которых еще никто, вероятно, не целовал, что-то необыкновенно кроткое было в этих чертах, в округлом розовом подбородке, кроткое и нежное, как весь ее облик.
— Когда утром я узнал, что потерял все, я подумал: «Мне остается только одно — воевать до конца, бить их без всякой пощады, без колебаний…»
— Вы уж сделали все, что могли, — сказала она и доверчивым жестом расправила складку на его гимнастерке. — Теперь надо просто жить. Просто жить и стремиться к чему-нибудь иному. Ведь все кончилось. И вы сказали, что заживают самые страшные раны. Заживет и эта, если постараться не бередить ее.
— Да, — сказал он покорно, — не стоит.
— И потом… — она нерешительно замолкла. — Ведь в этом лагере была и я.
Я увидел, как порозовели ее щеки.
Дым от папиросы медленно таял в неподвижном воздухе.
— Когда все кончилось, — сказал он, — когда прочел закон о возвращении людей домой, горько мне было! Каждого ждет дом, дети, работа, а меня никто не ждал. Мне даже некуда было ехать, я был один в этом большом мире, который радовался, торжествовал, веселился… Куда мне деваться, я не знал. Я хотел отдохнуть… Это неверно, будто солдату скучно без стрельбы и атак. Нам всем досмерти хочется отдохнуть, хочется, чтобы кто-нибудь позаботился о нас… хочется, чтобы ничто не напоминало о том, что было, как бы велико оно ни было… После этого смрада, после пожаров, после развалин, взорванных дорог, выжженных полей хочется скорее увидеть мир, обновленный заново… Чтобы скорее заросли травой окопы и траншеи, чтобы даже дети не знали, где были рвы, батареи, доты… Чтобы поскорее дожди разрушили деревянные пушки, а ветер снес мою площадку с этого дуба… и чтобы не осталось на коре следов гвоздей, которые мы вгоняли в него… Чтобы опять все поля были засеяны и зеленели, как вон те, что перед нами, чтобы были залиты асфальтом, забиты камнем воронки на дорогах и посажены деревья на месте тех, которые мы рубили, когда строили свои блиндажи. Чтобы после смертельных схваток с врагом в часы атак объятья наших любимых и дорогих были еще жарче и нежнее, чем когда-нибудь…
— Это придет, — сказала она.
— И чтобы человек ни в чем не нуждался. Он заслужил того, чтобы ни в чем не нуждаться, чтобы жить без нужды, совсем без нужды, если, конечно, он заработал себе право на это…
— Все это будет.
— И чтобы жизнь была красивой и широкой, чтобы можно было всюду ездить, узнавать людей и их обычаи, чтобы было много веселья…
— И это будет.
— Тогда не зря мы дрались.
— А разве вы сомневаетесь в том, что все будет?
— Нет, никогда. Если бы я сомневался, разве я был бы здесь?
— Знаете, ведь я буду астрономом, — заявила вдруг она. — Я кончаю университет.
— Вот как, — сказал он и, как бы впервые видя ее, внимательно и серьезно поглядел в глаза. — Астрономом?
— Почему вы так удивились?
— Нет, я не удивился… Мне очень нравится, что вы будете астрономом. Я сам когда-то мечтал об этом… Да вот так сложилось, что жизнь пошла по другой дороге.
— А я еще девочкой начала мечтать об астрономии. Я прочитала как-то у Фламмариона, что вся наша вселенная, все планеты и спутники вместе с самим солнцем и все мы несемся к созвездию Геркулеса. А до него так далеко, что ум человека совершенно не может постичь бездны пространства. Этот бег беспрерывен, скорость его бешеная, сила, которая влечет вселенную к едва видимой звезде, невероятна… Знаете, это так подействовало на меня, что с тех пор я читала одну книгу по астрономии за другой, а когда кончила школу, пошла в университет, и никто не мог меня отговорить.
— Зачем же отговаривать? — удивился он.
— Были такие, — она смешно наморщила чистый лоб. — Впрочем, это в сторону. Я ведь не биографию вам свою хотела рассказать… Я ведь это вот к чему: мне кажется, что и наша жизнь мчится к своему Геркулесу… Что с того дня, как вы окончили ваше дело, бег нашей жизни к Геркулесу стал еще более стремительным… Мы не доживем до той поры, когда вселенная достигнет своей цели… Но мы доживем с вами, когда наша жизнь будет блинка к цели своей, не правда ли?
Офицер сел и с нескрываемым любопытством воззрился на свою спутницу.
— Вот вы какая! — только и мог сказать он, но в этих немногих словах было так много восхищения, что она снова порозовела и отвела от него глаза.
— Можно поцеловать вашу руку? — спросил он, уже успев завладеть ею.
Она отняла руку, поправила прическу — узел на затылке распался, и каштановые волосы закрыли всю спину. Она поспешно собрала их.
— Вы торопитесь? — с печалью спросил он.
— Вы же сами сказали, что у вас свободное время только до семи. А вы еще должны показать мне дуб и ваш блиндаж.
— Не буду я вам показывать ни дуба, ни блиндажа. Это все позади. Зачем оглядываться назад, если знаешь, что дорога тебе только вперед? Мы просто погуляем до поезда.
— Хорошо, — согласилась она. — Мы приедем еще сюда, мне тут понравилось.
— Мы не скоро приедем сюда.
— Почему?
— Мы приедем сюда стариками, чтобы вспомнить, где началась наша жизнь.
Я не слышал, что она сказала ему в ответ.
Они ушли. Я встал и подошел к дубу. Еще сохранилась лестница, ведущая на площадку наблюдателя, — железные колья, вогнанные в ствол дерева, — но она уже обросла древесиной. И площадка была почти целой. Осенние бури лишь выломали несколько досок из поручней.
Отсюда этот офицер командовал орудиями в те дни, что ушли в вечность, вечной славой покрыв каждый миг своего течения. С площадки я видел, как шли к дороге офицер и его спутница. Мне вдруг захотелось догнать его и рассказать то, что я вспомнил: в сентябре сорок первого года я слышал от кого-то из зенитчиков, что после бомбежки на обратном пути был сбит самолет, на борту которого был нарисован ястреб. Может быть, этот ястреб и разорил гнездо человека, которого я встретил на холме. Я уже сошел с дуба, чтобы догнать их, рассказать это и расспросить… и раздумал. Зачем рассказывать? Зачем ворошить прошлое, если он уже весь в будущем, зачем ему оглядываться назад, если у него путь только вперед, путь вместе с той, которую он нашел здесь…
Серый денек угасал. Легкий пар обозначил берег речушки, замолкли шорохи и шелест в траве, тишина и мир царили вокруг, повеяло прохладой и пала роса, предвещая жару.
Михаил Михайлович Пришвин
Кладовая солнца
I.
В одном селе возле Блудова болота, в районе города Переславль-Залесского, осиротели двое детей. Их мать умерла от болезни, отец погиб в Великой Отечественной войне.
Мы жили в том селе всего только через один дом от детей. И, конечно, мы тоже вместе с другими соседями старались помочь им чем только могли. Они были очень милые. Настя была, как золотая курочка на высоких ногах. Волосы у нее, ни темные, ни светлые, отливали золотом, веснушки по всему лицу были крупные, как золотые монетки, и частые, и тесно им было, и лезли они во все стороны. Только носик один был чистенький и глядел вверх попугайчиком.