— Хорошо-с… — пропел он добродушным фальцетом. — Вот и влили эликсир жизни.
Младшая сестра торопливо хлопотала над рукой Малки, а пожилая ласково и мягко приложила вату, смоченную йодом, к руке больного. Малка пристально смотрела на его лицо и ждала какого-то рокового мгновения, которое бывает только один раз в жизни. В глазах ее сияла радость и темнел страх. Она никого не видела, а чувствовала только этого молодого, полумертвого человека. И то чудо, которого она ждала, совершилось: лицо больного стало как будто пробуждаться, на щеках призрачно расцветал румянец, веки задрожали, и глаза медленно открылись, свежие, утренние. Он страдальчески улыбнулся и вздохнул:
— Спасибо, друзья!
— Ожил, ожил!.. — тихо со слезами в голосе вскрикнула Малка, не отрывая от него глаз.
Благово затеребил бородку и вскинул брови на лоб.
— Ну-с, каково? Благодарите не нас, а вот эту девицу. Это она настояла, чтобы кровь ее переливали от сердца к сердцу.
Больной повернул к ней свое лицо. Его глаза были очень темные, точно без зрачков, и поблескивали слезой.
— Вы… родная…
Малка встала и наклонилась над ним. Несколько секунд она молчала, пристально вглядывалась в его лицо. В белом халате и в белой повязке она была похожа на медсестру. В глазах сияло счастье и что-то новое, похожее на печаль.
— Вы чувствуете себя лучше, товарищ Мезенцев?
— Да. Тут не только кровь… другое… душа… Спасибо… за вашу жизнь…
Благово бесцеремонно взял Малку под руку и отвел ее от больного.
— Хорошенького понемножку…
Сестры забеспокоились. Молоденькая взволнованно выбежала из комнаты, а пожилая с задумчивым сожалением проводила Малку своими тихими глазами.
Малка оглянулась, и в лице ее на мгновение вспыхнуло смятение: ей хотелось броситься к больному и досказать ему какие-то недосказанные слова. Она смущенно, с мольбой в глазах робко спросила Благово:
— Можно мне… поцеловать его?..
И опять оглянулась. Больной лежал неподвижно, закрыв глаза и, казалось, был в отчаянии, что все покинули его.
— Ну, можно же… товарищ Благово?
Благово переглянулся с русокудрым врачом и, усмехнувшись едва заметно, кивнул головой.
Как Никифор Петрович на фронте побывал
…Мне шестьдесят пять годов, друзья мои. Зовут меня Никифором Петровичем. А именем своим, откровенно скажу вам, я очень горжусь, потому что Никифор, по русскому смыслу, есть победоносец. И мне, потомственному уральскому металлисту, выпала историческая судьба бороться за победу рабочего класса.
Урал свой я люблю, корнями врос. Урал мой, край мой родной! Идешь утречком рано на завод, любуешься. Люблю я наше уральское утро. Горы — тихие, увалистые, древние! Глядишь — без конца они и края. Вслушаешься — стонут они от обилия своих недр и ждут человечьих рук, трудолюбивых, ждут — множества рук и умов.
Войну-то эту с фашизмом мы встретили по всей нашей трудовой стране как борьбу со смертью. И не струсили, не спаниковали: свободный человек мощь свою носит в свободном труде, и его никак невозможно разбить и победить, какие бы страдания и ужасы ни обрушились на него.
Одним словом, перестроились мы на оборону Родины, на вооружение нашей дорогой Красной Армии. Поручило нам правительство очень замечательную и сокрушительную продукцию производить, такую продукцию смертельную, которая от фашистов и праха поганого не оставит.
«Никифор Петров, — говорю себе, — ты мастер цеха, ответственный боец. Организуйся и все номера деталей выпускай сверх всяких норм. Объявляй соревнование. Все мобилизуй: и технологию, и опыт свой, свой дух большевика». Никогда, кажись, такого боевого волнения не испытывал. И вот сейчас удивляюсь: как будто другим я человеком стал — и сильнее, и моложе, и умнее. Стали мы давать сначала полторы нормы, потом две, три, а сейчас, как видите, и до пяти достигаем. Конечное дело, это — не предел. Но работа наша трудоемкая: много тонкой обработки, много мелких процессов.
И вот мой сынок Володя, политрук, посылает мне с фронта письмо. «Горжусь, — говорит, — тобой, папаша. Продукция твоя чудеса невиданные делает. Обнимаю тебя, — говорит, — как боевого друга и вызываю тебя на соревнование». Володька-то, а! На соревнование! Событие это было большое для всего завода. Командование благодарность заводу прислало. И вдруг, в печати — приказ Михаила Ивановича Калинина: награждение уральцев орденами и меня тоже, старика. Тут я — телеграмму Володьке: «Принимаю твой вызов, до конца войны норму буду увеличивать и подготовлю десятки высоких мастеров».
А тут новое событие: выбирают меня везти на фронт бойцам подарки от нашего города.
Прибыли мы на фронт. До чего ужасные разрушения я увидел! Не села, не деревни, не города, а сплошные развалины да пепелища. Одни печки с трубами торчат, а на черных пожарищах бабы да детишки уголь и пепел расковыривают. Самому хотелось схватить оружие и ненасытно стрелять этих кромешных дьяволов-фашистов.
Прибыли мы на боевую линию. Ребята бравые, веселые, на зависть. Незаметные землянки дымком дышат. Бойцы бросились к нам толпой, как к родным. Впереди командир, русачок такой крепенький, молодой, румяный, с хорошими такими, очень белыми зубами. Рядом с ним — комиссар, высокий богатырь, очень радостный, словно ждал, что мы ему привезли какое-то счастье.
Обнялись мы с командиром, с комиссаром, поцеловались троекратно, а от бойцов отбою не было — целоваться устали. А это, надо сказать вам, была одна гвардейская часть — вся из уральцев, очень героическая, большими подвигами прославилась. Командир по фамилии Рудаков — потомственная горняцкая фамилия.
Повели нас в землянку, просторную, чистую. Сытно нас накормили, напоили чайком. Разговоры начались такие, что отвечать не успевали; похвалили нас за оружие и допытывались, какие у нас победы и достижения. А так как оружие-то, которое производит наш завод, очень на фронте любят и высоко ставят, — то я, конечно, первым делом обращаюсь к полковнику Рудакову.
— Товарищ, — говорю, — полковник, дорогой Иван Семеныч, очень, — говорю, — я интересуюсь посмотреть, в какие руки попала моя боевая продукция, какое имеет обхождение она здесь и как вы ею, этой моей продукцией, фашистов угощаете…
— Как же, — говорит, — как же! Эту замечательную вашу продукцию бойцы очень нежно любят.
В этот же день привелось мне своей продукцией полюбоваться.
Дал мне полковник Рудаков бинокль.
— Глядите, — говорит, — Никифор Петрович, вон туда, в лощинку, направо, к другой деревне. Там врагов до черта… с танками прут… Замечайте, что будет…
Ну, ребята, скажу вам по совести: не думал, не гадал увидеть такую незабываемую картину. И продукция отличная, и руки замечательные — не руки, а золото. Такая музыка загремела, такой оркестр, что душа замерла. Но виду не показываю, бинокль от глаз не отвожу. И вижу: там, где были фашисты с танками, — дым, пыль, взрывы, пламя… И только отдельные фигурки ползут и разбегаются. Танки застопорили. И сразу — тишина, в ушах звенит… Вдруг наши грянули «ура», да так погнали гадючьих детей, что мне, старому партизану, до дрожи обидно стало, почему я не с бойцами, почему не в их рядах.
Отнял я от глаз бинокль и гляжу на товарища Рудакова. А он как ни в чем не бывало говорит:
— Спасибо, — говорит, — вам, Никифор Петрович, за ваши пушки. Горжусь нашими земляками-уральцами: и дерутся здорово и работают, как бойцы. Верю, что вы еще крепче поднажмете. Наш общий военный план мы на фронте и в тылу должны выполнить согласно, четко, ритмично. Будем соревноваться. Так и передайте братьям-уральцам.
Обнял я его и поклялся ему:
— Товарищ Рудаков, родной! Не подкачаем! Вдвойне, втройне перевыполним!
Тут вижу, начали пленных врагов пригонять — группами и цепочками.
Не стерпел я — ненависть душу замутила. Прошу:
— Дайте мне, Иван Семеныч, парочку слов им сказать.
Подвели ко мне одного офицерика. На ногах какая-то чертовщина из соломы, не то снопы, не то корзины. Скрючился фашист, дрожит.