Лейтенант послушно сел.
— Товарищ капитан, разрешите взять поплавки? — он просительно заглянул в глаза командиру эскадрильи.
Токарчук отодвинул тарелку и повернулся всей фигурой к летчику.
— А ты, видать, всерьез ушибся, — сказал он соболезнующе, — сходил бы к лекарю. Какие тебе поплавки? Рыбку после войны будем ловить, на отдыхе!
— Я, товарищ капитан, не про те поплавки, — тихо и серьезно произнес лейтенант, — я про самолетные.
— Самолетные? Еще того чище! Скажи на милость, что ты с ними делать будешь?
Седельников помолчал, собираясь с мыслями и стараясь успокоиться, чтобы толково объяснить командиру то, что для него самого стало совсем ясным.
— Не могу, товарищ капитан, без дела сидеть. Я же с тоски издохну. И там ведь, — он ткнул рукой в направлении маленького окна хаты, — там, в батальоне, ждут, а меня нет… Я сейчас на берегу это сообразил… Плоскости у меня сгорели — это верно. Летать не могу… Но мотор цел? Цел… Рули есть? Есть! Я живой? Живой! — лейтенант выдержал паузу и решительно закончил: — Разрешите, товарищ капитан, поставить машину на поплавки. Я из нее пока глиссер сделаю. Буду ночью по Сивашу ходить. На воде меня ни один черт не увидит, А в темноте я вполне к батальону обернусь и обратно…
Он оборвал свою взволнованную речь и, внезапно побледнев, с раскрытыми и вздрагивающими губами, не отрываясь, смотрел в глаза Токарчуку. И капитан, прошедший большой жизненный путь, спокойный и опытный человек, понял, что перед ним раскрывается в жажде работы и подвига двадцатилетнее горячее сердце, в котором кипит лавой любовь к своему делу и к Родине, ненависть к врагу, желание вложить всю свою нерастраченную силу в боевой труд. И как ни фантастично показалось Токарчуку то, что говорил лейтенант, он подумал, что этот юноша сломает все препятствия, чтобы фантазия стала реальностью.
Но по обязанности старшего и командира он счел нужным сказать:
— Где же это видано, лейтенант, чтоб на самолете по болоту плавать?
— А вы разрешите, товарищ капитан!
Токарчук задумался, подперев ладонью подбородок и любуясь исподтишка озаренным надеждой и волнением лицом Седельникова. Потом он встал и оправил снаряжение.
— Можете попробовать, товарищ лейтенант, — сказал он официально и строго. — Посмотрим, что выйдет.
— Разрешите идти? — спросил Седельников тоже официально и, отчетливо повернувшись, вышел из комнаты.
Весь следующий день Седельников не отходил от своей «системы», на которую техники, пожимая плечами и втихомолку пересмеиваясь, прилаживали поплавки. Ночью «едва-едва» вытащили на берег и спустили на воду. В неверном ночном свете самолет, покачивающийся на воде, с ободранными скелетами плоскостей, выглядел странно и нелепо. Но не обращая внимания на шуточки, Седельников приказал грузить продовольствие и боеприпасы. По колени в воде красноармейцы таскали ящики. Когда было все погружено, подошел Токарчук.
Седельников взял под козырек:
— Разрешите отправление, товарищ капитан?
Глаза лейтенанта даже в темноте блестели упрямым и уверенным огоньком, и капитан почувствовал, как он сам заражается этим прекрасным упрямством.
— Разрешаю, — сказал он, и ему захотелось обнять Седельникова, но он удержался и только по-отечески тепло сказал: — Только смотрите в оба. Все-таки не в воздухе. Тоже мне… адмирал!
Седельников влез в самолет. «Система» затарахтела, от поплавков разбежались волны, и через минуту легкая тень растаяла в темноте.
Капитан постоял на берегу, покачал головой и пошел к себе.
Утром его разбудил стук. Он встал с постели, прошлепал босыми ногами к двери и откинул крючок. На пороге стоял лейтенант Седельников.
— Товарищ капитан! — голос лейтенанта был громким и напряженным. — Лейтенант Седельников боевое задание выполнил. Груз в батальон доставлен.
— Так, — сказал капитан и вдруг, шагнув вперед, стиснул Седельникова могучим объятием. — Эх, и парень же! Мне бы такого сына… Ну, как слетал, то есть сплавал?
— Отлично, — ответил Седельников, немного смутясь от командирской ласки. — Как на салазках прокатился. Честное слово, товарищ капитан, такой машины, как наш «У-2», во всем мире больше нет… Это не машина, а универсальная система. Прямо вездеход.
— Ладно, — сказал Токарчук, — иди переодевайся и приходи. Я тебя чайком напою, вездеход.
Евгений Захарович Воробьев
Пехотная гордость
В злую распутицу после марша по грязи шинель пехотинца весит без малого пуд. Полы ее, как серая жесть: теперь уж ее не чистить, а разве что скоблить.
И вот Матвей Иванович Катаев сидел у костра и кинжалом брил шинельное сукно. Грязь, словно мыльная пена, густо скапливалась на лезвии. Катаев то и дело обтирал кинжал о ветку.
Плюхин принялся разжигать костер, но костер брался нехотя, и как ни жались к огню бойцы, грязь на шинелях не просыхала.
— У танкистов иначе, — невесело сказал Плюхин и прищурился, он всегда щурился, когда сердился, завидовал или когда слушал кого-нибудь и был с ним не согласен. — Танкист плеснет на щепки бензину самую малость — и будьте любезны! У них костры знаменитые… Вообще не чета нашей пехтуре. Мы все пешедралом, а танкист день-деньской повоюет и сапог не запачкает.
— Что и говорить! — поддержал Катаев; он вздохнул, провел пальцем по лезвию кинжала и вложил его в ножны. — У них от ходьбы ноги не ломит.
Плюхин знал, что Матвей Иванович мечтал попасть в танкисты и даже просил об этом в военкомате у очкастого писаря. Но, как говорил сам Катаев, «не вышло по причине пожилого возраста». А при чем тут, спрашивается, пожилой возраст, когда ни седины, ни сутулости, плечи — дай бог каждому? Человек суровый, неразговорчивый, Катаев к своей пехотной жизни относился, как мастер к черной работе не по специальности, которую тем не менее нужно делать хорошо.
Сперва друзья съели всухомятку пшенный суп. Затем Плюхин полез в мешок и достал еще какой-то концентрат. Но бойцы не успели и обсушиться, как рота поднялась по боевой тревоге и развернулась цепью правее поселка и березовой рощи «Круглая». Бойцы знали, что за рощей находится деревня, что в ней немцы, а рота наступает на деревню с фланга.
Плюхин не любил оставаться в бою один. Еще стоя в строю, он решил держаться поближе к Матвею Ивановичу, так как воевал сегодня без второго номера. Но когда Плюхин переполз через дорогу, залез в кювет и осмотрелся, Катаева поблизости не было. «И когда успели разминуться? — огорчился Плюхин. — Еще у мостика Матвей Иванович был слева. Может, он ушел с теми добровольцами заглушать пулемет?..»
Плюхин полз вперед. Он уже давно успел вспотеть, запыхаться и слышал учащенное биение сердца, но, как всегда, не отставал от других. Вот он выполз, наконец, на бугор и заметил, что очутился на деревенских огородах.
Немцы сбегались из огородов на деревенскую улицу. Фигуры солдат были хорошо видны в просвет между домами. Плюхин ловко прошмыгнул в баню, вышиб оконце и открыл огонь. Он расстрелял один диск, затем второй, осмотрелся и не поверил глазам: до чего эта ветхая банька была похожа на его собственную — дома, в колхозе.
Еще больше озлившись, Плюхин вновь занял свою позицию у окна. Враги заметили ручной пулемет и начали окружать баню, заходя сзади, где плетень подходил к строению. Плюхин увидел троих за плетнем. Ворваться в баню они не решались. Подбежал еще один с нашивками на рукаве, достал гранату, вставил в нее запал, но Плюхин опередил его. Он появился на пороге бани и шарахнул гранату точно за плетень, на грядки. Трое фашистов остались лежать за плетнем, а один, с автоматом на шее, прижимая окровавленную руку к бедру, бросился вперед к бане.
Плюхин встретил его страшным ударом кулака «под вздох» и пристрелил…
Через минуту Плюхин лежал за плетнем и вел огонь из пулемета по задам деревни, по огородам. На деревенской улице шумел наш танк, и гитлеровцы бежали от него врассыпную; они перепрыгивали через плетни, скатывались кубарем с крутого склона в овраг.