— Как смеешь называть мерзавцами, ты-ы, хлюст! — в тон ему, так же высоко и резко, закричал Молодушкин, ставший вдруг страшным со своими впалыми закровавленными щеками, потемневшими глазами и порывистым наклоном тела вперед.
— Провокацией занимаешься, сволочь, дурак?! Не на тех напал, гнида! — неожиданно громко выкрикнул самый слабый на вид из всех восьмерых Семенов. И обер-лейтенант фон Ган, родившийся и проведший детство, отрочество и юность в имении в Курской губернии, где не только были липовые аллеи, но и высокие цитроны в больших кадках в зимнем саду, потерял всю свою выдержку. Он выхватил из кобуры револьвер и выстрелил в Семенова, потом в Очеретько… Тут же подскочили и конвойные, выставив штыки…
Борьба у края воронки не могла быть ни яростной, ни долгой. Безоружные раненые и без того еле держались на ногах, не могли сопротивляться, и через минуту жесткая желтая земля уже летела вниз, засыпая иных убитых, иных еще живых, восьмерых бойцов, а посрамленный затейник обер-лейтенант уходил к хате сельсовета, держась на шаг сзади высокопарного барона Гебзаттеля, имевшего несколько недовольный вид.
Вениамин Александрович Каверин
Сила сильных
Почти невозможно было представить себе, что лишь неделю назад он защищал диссертацию на тему «Древнейшие сказания европейских народов». Аудитория была полна, и старый Кирпичников, открывая заседание, поблагодарил его за то, что он занялся этим вопросом, и сказал длинную изящную фразу о своих учениках, сменивших перо на винтовку и с равным успехом сражающихся на фронтах войны и науки.
Аня тоже была на защите, хотя ей рано еще было выходить после родов. Она сидела, как на иголках, потому что скоро надо было бежать кормить это удивительное, некрасивое, с морщинками существо, которое, кажется, только вчера появилось у них в комнате, а уже заставило всех думать о себе. Он делал ей знаки, что пора, но она кивала, смеясь, и все сидела, раскрасневшаяся и счастливая.
Несколько раз во время прений ему приходила в голову досадная мысль, что его бы не так расхваливали, если бы он не приехал с фронта. Но ведь работа была в самом деле, кажется, недурна. Как бы то ни было, ему единогласно присвоили степень кандидата наук, и Кирпичников в заключительном слове даже сказал, что в сущности это докторская диссертация, — не хватает только более подробного анализа некоторых важных источников.
После защиты он растерялся от поздравлений и позвал к себе слишком много гостей; негде было усадить их в маленькой комнатке, полной книг и пеленок. Гости рассматривали и хвалили сына…
Все это было ровно неделю назад. Да полно, было ли это?
Мертвое, взрытое снарядами поле лежало перед ним, земля, на которой был посеян и взошел хлеб, а потом сгорел и был развеян по ветру вместе с пороховым дымом, земля, на которой было сделано все, чтобы человек не мог на ней существовать.
По одну сторону этого куска земли лежали, спрятавшись за глинистыми буграми, гитлеровцы, пришедшие в чужую, далекую страну по приказу своего фюрера, уничтожающие, грабящие, сжигающие все на своем пути, живущие лишь сегодняшним днем, не желающие смотреть в глаза будущему, которое грозило им гибелью и позором. Их было много, не меньше взвода. Неподалеку от них, по эту сторону мертвого ржаного поля, лежал только один — кандидат филологических наук младший лейтенант Лев Никольский.
Он был окружен и по всем правилам войны, которую немцы вот уже более двух лет вели на континенте Европы, должен был положить оружие и сдаться в плен победителям. Но он не считал себя побежденным. Пулемет еще работал, а если бы он замолчал, в ход пошли бы винтовка и гранаты. Впрочем, он был не один. Двенадцать мертвых товарищей, которые еще вчера вместе с ним защищали этот голый кусок земли с одинокой березой, лежали вдоль траншеи. Тринадцатый был еще жив. Это был разведчик Петя Данилов, любимец всего полка, талантливый и умный парень, писавший стихи и читавший их вслух в самые горячие минуты боя.
Теперь он лежал, раненный в грудь навылет, и смотрел в небо, осеннее, но ясное, с редкими, освещенными снизу облаками. Береза вздрагивала от выстрелов, и желтые листья время от времени падали на раненого. Один лист упал Пете на лицо, но Петя не смахнул его, не пошевелился.
«Умер?» — оглянувшись и увидев это бледное спокойное лицо, на котором лежал желтый лист, подумал Никольский.
В одну из редких пауз тишины он подполз к Пете и, смахнув лист, взял его за руку.
— Ну как ты, а?
— Ничего, — чуть слышно ответил Петя, — дышать трудно. Послушай… — он помолчал, потом стал с трудом вынимать из кармана гимнастерки бумаги. — Тут мои стихи остались. Пошли их вместе с письмом, ладно?
Накануне он долго писал письмо, и Никольский знал, что он пишет девушке, которая часто приходила к нему, когда часть формировалась в Ленинграде.
— Ладно, пошлю. Пить хочешь?
Он поставил подле Пети кружку с водой и вернулся к пулемету.
Должно быть, не больше пяти минут он провел с Петей, а уж немцы, воспользовавшись тем, что пулемет замолчал, намного продвинулись к траншее. Никольский дал очередь, другую — они залегли. Потом снова стали приближаться, прячась между редкими пучками ржи, торчавшей в поле.
Плохо было то, что слева, метрах в двухстах от березы, стояло орудие. Правда, оно стреляло не по траншее, а в глубину, туда, где на горизонте были видны темные, еще дымящиеся развалины сгоревшей деревни. Но в любую минуту оно могло ударить и по траншее, которую защищало подразделение, состоящее из двенадцати убитых, одного серьезно раненого и одного живого. Эх, подобраться бы к этому орудию! И тропка была — вот там, где за выходами взрытой бурой земли начиналось болотце с высокой травой. Но нечего было и думать! Он понимал, что немцы захватят траншею, едва только замолчит пулемет.
Никольский невольно вернулся к этой мысли, когда начало темнеть. Солнце заходило, и, обернувшись, он увидел, как под легким ветром клонилась трава на зеленом болотце. Теперь тропка была почти не видна.
Ему показалось, что Петя зовет его. Он ответил шепотом:
— Что?
Петя молчал. Но прошло несколько минут, и слабый голос снова произнес что-то. Никольский прислушался, и в первый раз его сердце дрогнуло, и он крепко сжал зубы, глаза, все лицо, чтобы справиться с невольным волнением. Петя читал стихи. Он бредил, но голос был ясный, звонкий:
Есть улица в нашей столице,
Есть домик, и в домике том
Ты пятую ночь в огневице
Лежишь на одре роковом…
Петя читал, закрыв глаза, и каждое слово доносилось отчетливо и плавно.
— Петя, — взяв его за руку, тихо сказал Никольский.
Петя открыл глаза. Глаза были туманные, и одно мгновение Петя смотрел на Никольского, не узнавая.
— Что? — чуть слышно спросил он.
— Петенька, голубчик… Ты меня слышишь? Пулемет нельзя оставить, а то бы я к ним с тылу зашел. К тому орудию, понимаешь? А так все равно конец. Ты не можешь?..
Никольский не окончил, такой бессмысленной вдруг показалась ему эта мысль.
Петя приподнялся на локте. Он хотел что-то сказать, но промолчал и, часто и трудно дыша, стал садиться. Волосы упали на лоб, Никольский откинул их и, держа его лицо в руках, говорил что-то, не слыша себя, беспорядочно и быстро.
— Дай-ка воды, — отчетливо сказал Петя.
У него было потемневшее страшное лицо, когда, сунув в кружку с водой руку, он начал водить ею по лицу, по глазам. Потом вылил воду на голову и, тяжело опершись на Никольского, пополз к пулемету.
— Есть! Иди, — сказал он, схватившись за ручки пулемета. — А я… Да иди же! — нетерпеливо повторил он, видя, что Никольский медлит, и дал очередь.
— Видишь? Все в порядке. Я еще покажу им!
Пробираясь по тропке к болотцу, Никольский услышал звонкий Петин голос между двумя пулеметными очередями: