Настя, умер ваш муж на посту, выполняя долг для победы. Настя, вы плачьте, но имейте понятие, что надо таким человеком гордиться.
Живем мы здесь трудно, иной раз от ветра не продохнешь. Идешь, а вокруг снег, ветер, даже в глазах темно.
Вот какие дела!
Настя, ниши мне, если что помочь тебе или сыну.
Иван Полосихин».
Полосихин уже запечатывал письмо, когда подошел Васильев и протянул листок.
— Печатай вместе, — сказал он.
Это было письмо Васильева жене Петкина:
«Пишет Васильев, с одной роты, где Петкин. Ты плачь да горюй, а сына воспитывай. Воспитай, чтобы был послушным, работящим, без баловства. Чтобы не было этого баловства, которого много. Пойди на завод, где Петкин работал, скажи, чтобы не забывали тебя и сына. И смотри за коровой: если подохнет, не скоро другую купишь. Пиши, если что.
Ефрейтор Васильев».
Полосихину письмо Васильева не понравилось. При чем тут корова?
Но сколько Полосихин не горячился, — а ведь он был опытным спорщиком, — Васильев молчал. Наконец, Полосихин запечатал оба письма.
Вечером он завел пластинку с Шопеном. Пластинка играла, как всегда, не хуже и не лучше, и Полосихин еще раз поразился, почему она так нравилась Петкину.
— И чем тут нравиться? — сказал он Васильеву. — Шум и шум. Так просто игра на пианино. А?
Васильев молчал. Ну, разве с таким вот молчальником можно поспорить по-человечески!
Прошло полтора месяца. Многое пережили Полосихин и Васильев за это время. Армия стремительно двигалась вперед, работы связистам было по горло. Круглые сутки работали под обстрелом. Один раз на Полосихина, тянувшего связь, напали два немца-разведчика. Он убил одного выстрелом из винтовки, а второго тяжело ранил ножом и притащил на спине в роту. Он был представлен за это к ордену и получил его.
Но ни опасности, ни работа, ни радость по случаю ордена не могли заглушить в нем воспоминаний о Петкине.
Он не мог забыть Петкина. Что ни час, он вспоминал о нем.
И ведь не очень-то уж они мирно жили вместе. Ссорились, пререкались. И раздражал его Петкин своим всезнайством. И тем, что обо всем спорил, даже о том, о чем не имел никакого понятия. И тем, что храпел по ночам. И тем, что быстро ел из общего котелка. И тем, что любил покурить на чужой счеток. И многим другим.
И все же Полосихин вспоминал да вспоминал Петкина. Не выходила память о Петкине из его головы.
Он вспоминал, как в Сталинграде жили они в каменном доме, сначала в третьем этаже, затем, когда этот этаж был разрушен снарядом, — во втором, потом в первом, потом в подвале. И о том, как затем воевали на Донце. И как брали Полтаву. И как жили вместе под Кременчугом у колхозницы Христи, которая отлично готовила вареники. И о том, как переправлялись через Днепр и Полосихин чуть не утонул, да Петкин его вытащил. И о том, как много километров прошли они вместе, он и Петкин. И как делились хлебом. И как спорили. И как много снарядов разорвалось возле них за это время, и как много пуль просвистало над их головами.
Всегда и во всем он спорил с Петкиным. Потому, что больше всего в жизни, после самого дорогого, любил спорить. А тут ему стало нравиться все, что нравилось Петкину. Даже пластинка с Шопеном.
Однажды он завел ее. Прослушал. Еще раз завел.
— А хороша! — сказал он. — Пусть пианино, а хороша!
— Богатая музыка, — заметил молчаливый Васильев.
С тех пор Полосихин часто заводил эту пластинку. Под нее хорошо говорилось.
— Война все проверит, — сказал он как-то раз Васильеву. Шопен только что отгремел на пластинке, и какая-то большая, хорошая мысль рождалась в голове Полосихина, но он никак не мог поймать ее словами. — Война и тебя самого проверит, и мать, и отца, и жену. Кого хочешь проверит.
Васильев молчал, но было видно, что разговор ему по душе.
— Вот, Васильев, — сказал Полосихин, — когда я совсем молодой был, полюбил я одну. Крепко полюбил. А потом — то да се — потерял я ее из виду. Где она? Потерял! И много я, Васильев, с той поры девушек любил. А теперь, как повоевал, как посидел рядом со смертью, вижу: только ее-то и любил по-настоящему во всю жизнь, да и она меня по-настоящему любила. Вот тебе и пойми!
Васильев молчал. Разговор ему нравился.
— Недавно я связь в роту тянул и под минный налет попал, — сказал Полосихин. — Крепкий налет. Уткнулся в грязь, лежу: ну, сейчас хлопнут! И вдруг — веришь, нет ли — вся жизнь для меня объяснилась. И кто мне враг, а кто друг. И где моя правда и где, обратно, моя неправда. И как мне после войны надо жить… Про Петкина вспомнил.
— Про Петкина?
— Да. Как делились с ним всем, как шли, как тонули, как восемь месяцев под одним одеялом спали. Тут я и понял, что он мне друг, закадыка. Вот почти сто друзей у меня в жизни было, а такого не было. Лежу под минами да друзей проверяю. Нет, лучше не было! Никто меня из друзей так не любил, как он. А ведь все ссорился с ним, ругался!
— Ругался, — сказал Васильев.
Помолчали.
— А не закрутить ли нам еще раз это самое пианино? — сказал Полосихин, указывая на петкинскую пластинку.
Объявился Петкин. Он вошел как-то раз вечером в землянку. Полосихин и Васильев обомлели. Петкин был весел и самоуверен, как всегда.
Расцеловались. Сели ужинать. Петкин рассказал про свои дела. Его вытащили из-под снега бойцы соседней дивизии и отнесли в свой медсанбат. Оттуда он попал в полевой госпиталь, затем в тыл. У него были подморожены ноги. Вылечился и вот вернулся к себе в часть.
Втроем они просидели почти всю ночь. Васильев молчал, а Петкин и Полосихин спорили. Спорили о медсанбате, о дорогах, об изоляции, о том, есть ли на свете страны, где не бывает дождей, о том, когда надо сажать картошку, о сапогах и об обмундировании.
Полосихин спорил яростно, изо всех сил. Спорил и глядел на Петкина сияющими глазами. Снова рядом с ним был друг. Друг, проверенный войной, — самая верная проверка на свете. Друг, который единственный выдержал испытание в день великой оценки всей жизни, тогда, под минами.
— Да ну тебя! Ничего ты не смыслишь! — кричал Полосихин.
— А ты смыслишь?
Под утро Петкин нашел своего Шопена и завел патефон. Он слушал пластинку, как всегда, безмолвно, восторженно.
— Игра! — сказал он, когда патефон отыграл. — За сердце хватает! Одной души сколько!
— Что тут хорошего? — сказал Полосихин. — Просто игра на струнах. Один шум.
— Это шум? — Петкин был сильно рассержен.
— Шум и гром, — ворчливо сказал Полосихин, глядя на Петкина радостными, счастливыми глазами.
Честное слово, он рад был бы не спорить. Но не мог. Это было сильнее его.
Федор Васильевич Гладков
Между жизнью и смертью
В госпитале навстречу мне вышла вся белая, высокая сестра, чернобровая, с усиками.
— Вам Шаронова? — переспросила она, осматривая меня с тревожным раздумьем. — Не знаю уж, как… Он недавно прибыл… Состояние у него не из важных… Без разрешения врача как-то… А впрочем…
Мы пошли по коридору и через вестибюль углубились в другой коридор. В конце его сестра отворила стеклянную дверь и первая вошла в палату. Комната была белая, светлая: в огромные окна било золотое солнце. Вдоль стен стояли кровати. Сестра подошла к одной кровати направо и, беспокойно оглянувшись, приложила палец ко рту. В палате была тишина и сдержанное покряхтыванье. Я стал рядом с сестрой и обомлел. На меня смотрели в упор, не моргая, глаза слепого. Лицо было незнакомо — багрово-красное, в рубцах и болячках. Что-то было общее с Игнашей, но это был не Игнаша. Он улыбнулся далекой улыбкой, а глаза были неживые.
— Сестрица, вы… привели кого-то?.. Кто это?.. Ну-ка, подождите, подождите…
И он протянул ко мне руку, сосредоточенно думая и прислушиваясь. Этот родной голос, который не угасал у меня в душе, потряс меня до того, что я не мог стоять на ногах. Я рванулся к его койке и упал на колени.