«Ваше превосходительство, не отведаете ли курочки?»
Ребята и рты разинули. А Сашка и говорит:
«Нет, ты не генерал. Эвот наш природный барин ваше превосходительство зовется, генерал он, так у него лента со звездой, а медалей да крестов полна грудь, курице некуда клюнуть».
«А кто же я?..»
«А ты, видать, шибко добрый да хороший… Нешто генералы играют с ребятами?»
Суворов опять захохотал и молвил:
«Когда играют, а когда и турку бьют. Вей, не робей!» — да как ахнет. С трех палок выщелкнул с городка все рюхи и сказал: — «С праздничком, ребята. А ну, кто скорей до кибитки добежит! А ну, стройся! А ну, равняйсь! Бе-го-о-м… марш!»
Да как почесал, да как почесал вприпрыжку. А до кибитки сажен с двести. Он всех опередил, вскочил в кибитку, тут и ребятишки подбежали. Он крикнул:
«Наша взяла! И рыло в крови. Прощай, Александр Суворов! Прощайте, пузаны! Ямщик, а нут припусти лошадок!»
Из бани то и дело вместе с клубами пара вырывалось шипение — это парильщики поддавали на раскаленную каменку водой. Ожидающие нетерпеливо зашумели:
— Эй, в бане! Скоро, нет? В дзоты, что ли, закопались? Али запарились?
— Они там что — минны заграждения ставят, то ли в дрейф легли?.. Эй, братва! — закричал моряк с густой татуировкой на волосатой груди и захохотал.
Два краснокожих — долговязый и коротконогий крепыш — вывалились из темного жерла бани, как из миномета мины, и, дымясь распаренными, пахнущими березовым веником телами, счастливые и легкие, давая друг другу шлепки, с гоготом пронеслись вприскочку к речке и с разбегу ухнули в освежающую воду.
— Вот каков был генералиссимус Суворов! — проговорил рассказчик. — И я его крепко полюбил. Как выучился в деревенской школе, в семилетке, стал книжки про Суворова покупать. Как поеду в город, так там что-нибудь и отхвачу: то книжку, то портрет. Есть у меня про него и большие книжки, так что я всю жизнь его знаю до тонкости, все походы его напамять рассказать могу. Занятный, ох занятный старик был, и большой руки чудак. Ну, а что вояка-то он замечательный, я о том уж не говорю, вы и сами знаете. Он всех бил и ни одного поражения не претерпел. Он никого не страшился, с самим Павлом Первым в ссоре был. А пришла пора-время, что царь-то первый ему поклонился: «Ну, дедушка, выручай».
II.
Красноармеец Суворов, попав на войну, первое время чувствовал себя неважно. В боевой обстановке на него накатывало какое-то томление, робость, страх. «Неужели я такой трусишка?» — задавал он себе вопрос, смущенно вспоминая своего любимого генералиссимуса. Еще с товарищами ничего: хороший товарищ во всякой беде и выручить может, от хорошего товарища сила на тебя идет, спокойствие, уверенность. А вот в разведке, когда в поле один, иным часом тяжеленько становится. Но в такие неприятные минуты он всегда мысленно обращался с трогательным душевным движением к памяти великого полководца: «Дедушка, помоги мне!», после того, как ни странно, его силы сразу возрастали, будто он глоток живой воды хлебнул, появлялась уверенность, что он останется цел и невредим, будет победителем. Он никогда не считал себя готовым на какой-либо подвиг, напротив, он, горячий поклонник великого Суворова, с горечью думал, что ему не выдержать испытаний здесь, в огне и крови.
И вот после трех тяжелых боев он стал тверд, как камень, и бесстрашен. Юношеское, почти мальчишеское лицо его получило черты мужества; взгляд зеленоватых ласковых глаз стал пристальным, внимательным и волевым. Безусый рот с пухлыми губами сжимался во время боя в упрямую линию. Он весь, незаметно для себя, в какие-нибудь полгода возмужал и стал походить на закаленного в сражениях солдата, на суворовского чудо-богатыря.
И сам он немало дивился происшедшей в нем перемене. Вначале он только и жил воспоминаниями о доме, о родных, о Фросе, на которой обещал жениться. Затем эти воспоминания тускнели, покрывались, как туманом, налетом боевой обстановки, а потом и совсем почти исчезли. Но разве он разлюбил мать с отцом? Разве перестал скучать о Фросе? Нет, эти чувства, разумеется, гнездились в нем, но они отошли на второй план, а надо всем властно возвышалась задача сегодняшнего дня. А задача эта — и сегодня, и завтра, и вплоть до самого конца — уничтожить неприятеля, погнать его с родной земли и начать мирную жизнь.
III.
И вот идут они в бой, двенадцать автоматчиков, двенадцать братьев-витязей. Красноармеец Суворов видел минувшей ночью странный сон: будто его мать подошла к нему, заглянула в глаза, проговорила: «Саша, помни…» — и исчезла. А что «помни» — не сказала.
Он шел вперед в душевном смятении. Снова стали вспоминаться мать, отец, родные места. Его сердце загрустило.
Преодолев два проволочных заграждения, автоматчики стали приближаться к немецкому окопу. Заметив автоматчиков, немцы открыли губительный огонь.
— Вперед, братцы, за мной! — крикнул лейтенант Лапшин, увлекая за собой красноармейцев.
Воздух гремел и выл. Силы были не равны, ряды бойцов редели. Сраженный осколком мины, упал лейтенант. Еще минута, и рядом с ним упал раненый Суворов. Над ним где-то очень далеко слышалось русское «ура». Вот тише, тише… Сознание вернулось к Суворову. Один, вокруг никого! Вражеские минометы молчали.
С трудом он стал приподниматься, от режущей боли лицо его исказилось, но рука крепко держала автомат. И вот видит: подбираются к нему четверо немцев. «Ага, в плен? — мелькнуло в его мыслях. — Врешь, дешево не продам свою жизнь!» И он дал меткую очередь из автомата. Трое упало, четвертый, схватившись за бок, с воплем побежал назад к окопу. На помощь из окопа по одному стали выскакивать немецкие солдаты и на бегу стрелять.
Суворов чувствовал, как по левой щеке его течет теплый ручеек, кровь капает на кисть руки, но глаза видят, мозг работает, значит, череп в целости. До немцев метров сто. Немцы с гвалтом бегут к нему. Крики, треск выстрелов в него и от него. Немцы валятся, валятся, и только последний набежал вплотную, замахнулся, чтобы пронзить штыком, но винтовка из рук врага упала и сам враг упал. Суворов едва превозмогал себя, грудь его раздиралась от шумного дыхания, глаза широко открыты. Перед ним и дальше до самого окопа — куча вражьих трупов. Он вытер окровавленную, с подсохшей кровью, кисть руки и почувствовал режущую боль в обеих ногах и в правом предплечье. Ему захотелось застонать. Он повалился лицом в землю, принялся скрести землю ногтями, стиснул зубы, боль начала затихать, но дыхание становилось коротким: душно. Нет, лучше на спину, лицом в небо. Он перевернулся грудью вверх.
Капля за каплей выходит из него вместе с кровью жизнь.
— Братцы, — стонет он еле слышным голосом, — я живой!
Но все кругом молчит, лишь строчат пулеметы, и небо сереет, должно быть, сумерки. И странное чувство: вдруг все в нем загудит, загудит и смолкнет, загудит и смолкнет. Клонит ко сну… Нет, он спать не будет, он станет глядеть в небо и — быть начеку.
Боль… Опять боль. Господи, что же это? То ли мошкара, то ли тараканы по лицу ползают, тысячи тараканов… И зайчик пробежал, лягнул ногой и дальше. Тысячи зайцев с ножками… Он глубоко, взахлеб, вздохнул, подумал: «Смерть», — и закрыл глаза. Нет, он еще жив. И где-то голос: «Саша…» Ах, это снова матушка. «Ладно, не надо, дайте, мамонька, капельку покоя, не мешайте».
И еще голос услыхал: «Суворов, крепись!» И голос тот был какой-то особый, он доходил до самого нутра, сердце бойца застонало, затем на сердце стало легко и тепло. «Ты ранен, русский воин?» — и чья-то ласковая рука погладила его по голове, сразу сделалось легко дышать, страдания кончились.
Сухощекое лицо, такое родное и милое, склонилось над ним, а большие серые глаза заглянули ему прямо в душу. Высокий лоб в морщинах, надо лбом пушистый клок белых волос, как снежный вьюнок в метель.
И снова прозвучал тихий отеческий голос: «Помилуй бог!.. Крепись, чудо-богатырь! Крепись!»
— Креплюсь, товарищ генералиссимус, — ответил боец знаменитому Александру Васильевичу Суворову. И от неповторимой, высокой радости, что вот к нему, к простому красноармейцу, подошел сам Суворов, боец всхлипнул.