И вот, конешно дело, часовой с ружьем: «Стой!» — кричит на меня. А я ему с форсом: «Мне требуется по скорому секретному делу до самого начальника Горбунова». И вот, братцы мои, я в землянке у начальника. «Ты откуда, паренек? По какому делу?» Тут я все взял да и выложил ему. Тот обнял меня, поцеловал, приказал бойцам поскорей сбираться, готовиться к выступлению, велел пулеметы тащить. «А пареньку, говорит, дайте-ка щец горячих похлебать, да каши, да отрежьте-ка хороший кусок шпику, а то, говорит, притомился он». Я говорю: «Вы, товарищ Горбунов, Медвежий Лог знаете? Ну так вот туда бойцов ведите».
Вскоре все бойцы ушли. Я на скору руку подкрепился, шпик и сухари за пазуху, да дуй-не-стой наматывать за отрядом. Догнал. А как прошло часа два, а то и все три, товарищ Горбунов подходит ко мне и говорит: «Мы их скоро встретим. Мои разведчики уже установили с ними связь. Лезь на дереве, либо зарывайся куда-нибудь, жарко будет». Я хоп-хоп-хоп на высокую сосну, как белка.
Еще с час времени прошло. Надоело мне сидеть, да и о дедушке сердце ноет. Ослабел я, в сон бросать меня стало. Вот и солнце к закату клонится, а я все еще сижу, бойцы по скрытным местам пулеметы расставляют. И вспомнил я тут про вкусный шпик, вынул его из-за пазухи, шпик такой ядреный, белый и круто посолен. И только я откусил да с усладой жевать стал, как слышу наши пулеметы: чо-чо-чо-чо-чок… Я головой верть-верть во все стороны. Батюшки мои, эвот они, фашисты-то!
Глядь — и мой дедушка Матвей в сугробах пурхается. Родимый мой, дедушка! Видишь ли меня?
И снова мне подумалось: а ведь дедушка-то мой и верно — вроде как Иван Сусанин в представлении. Только все в театре нарочно, там все не настоящее: и музыка играет, и поляки поют: «Куда, мол, завел ты нас, старик?» И снег поддельный сыплет, бумага, должно быть, настрижена. Там не страшно. Хоть жалостно, да не страшно. А вот здесь — сугробы по пояс, мороз, лес настоящий вековечный, а замест музыки — стрельбище со всех сторон, живые люди валятся, кровь течет, одним словом — страх.
А врагов набегает все больше да больше: пожалуй сотни с три, а нет и с полтысячи. Ну, думаю, беда, сомнут они наш отряд. Только не тут-то было. Как начали да как начали наши пулеметчики строчить, враги будто зайцы стали по поляне прыгать, да один по одному брык на землю, брык! А наши пулеметчики и спереди, и сзади, и с боков. Немцы и свои пулеметы выставили. Вижу — два пулемета немецких за огромными пнями притаились. Я что есть силы ору с сосны: «Эй, бойцы!.. Эвот они, эвот за корягами!» Эх, жаль, не захватил я, дурак, своего ружьишка. Ну да и без меня… Бегут, бегут наши на приступ, а пулеметы строчку выгоняют, а враги один по одному кувырк-кувырк-кувырк… От их тел снег уж стал сереть, много накрошили их, потому — засада.
А дедушка Матвей из глаз моих куда-то скрылся. Я ну карабкаться на самую вершину. И весь обомлел. «Братцы… Товарищ Горбунов!» — надрываюсь, кричу. Да, может, и не кричу, может, мне так только кажется, пожалуй, и голосишко-то мой пропал, в глазах темнеть стало, ой, упаду, ой, упаду я с дерева. И снова хочу крикнуть: «Товарищ Горбунов! Спаси деда. Убьют его». И ловлю глазом: бегут на помощь к деду наши храбрые бойцы, винтовки со штыками наперевес, бегут, «ура» кричат, и я самогромко закричал «ура», да уж и не понимаю, то ли я сам с дерева свалился, то ли сила непонятная будто ветром смахнула меня с вершины прямо на поляну.
И вот мчусь я по поляне прямо к деду, и вижу — опоздал! Пузатый вражий офицер уж пристрелил старичка… Распластался мой бедный дедушка Матвей, только правой рукой шевелит, за белый снег как в судороге хватается, кафтан возле сердца кровью набух. А около деда тот офицер с разбитым черепом лежит, наши бойцы таки пристукнули его. Три бойца с дедушки зипун срывают, бинты готовят, а старик и глаза стал закрывать, постанывает легонько, лицо белее снега. Я завопил тут: «Дедушка!.. Желанный дедушка…» И пал пред ним на колени, в лоб его целую, в щеку, в бороду. А он еле шевелит губами, шепчет:
— Петя, внук… Отходили мои ноженьки. Вот где довелось конец принять. Умираю… умираю, Петя. Вражеских злодеев погубил, сам погиб, а своих людей, слава богу, спас. Легко теперя мне… За родну… родну… ю… землю уми… ра… — Тут дедушка захрипел, глаза закатились, вздохнул этак с насладой да навеки и умолк.
Вот каков был мой дедушка Матвей Кузьмин. Превечный покой его головушке…
Товарищ Горбунов велел переложить дедушку на грузовую машину, чтоб в нашу деревню везти. Кругом машины все бойцы выстроились, а Горбунов речь стал говорить. Что он говорил, я не слыхал: я о милом своем дедушке думал. Только и запомнил я последние слова начальника.
— Вот, бойцы, берите пример с этого удивительного старика. Всю долгую жизнь честно трудился, людям хлеб из земли выращивал, народ кормил, а умер — дай бог всякому… Героем умер, сложил свою седую голову за честь, за славу Родины. И всем нам своей чистой кровью спасение принес.
А дедушка лежит как живой, слушает и ничего в ответ не может молвить.
Я увидел сквозь слезы, как лицо товарища Горбунова задрожало, как он губы закусил, взмотнул головой и через силу добавил:
— Спи спокойно, старик. Вечная тебе слава!
Трясина
Тульская область, Белгородские леса, большое село Лишняги. Иван Петрович Иванов, старый крестьянин с окладистой белой бородой, сидел в кругу своей семьи и пришедших навестить его ближайших соседей. На столе квас с кислинкой, вареная картошка, льняное свежее масло, пахучая коврига хлеба.
— Вот и пришел в наши края враг, — горько улыбаясь, сказал дед Иван. — А пошто пришел? — Разорить пришел нас… Ну да ничего, дай срок, мы ему пятки-то к затылку подведем. Нам бы только раскачаться да злости поболе в сердце понабрать.
Было часа три, угасал декабрьский серенький денек. За окошками раздались лязгающие звуки, вот они ближе, ближе, вот задрожала от сотрясения почвы крепкая изба Ивана Петровича. Все бросились к окошку.
— Что за притча за такая… Немцы! — изумленно вскричал хозяин. — Ой, ты… Что же делать-то нам, ребята?
И не кончилось еще замешательство, как в избу вошел хмурый и подтянутый немецкий офицер.
— Который Иванофф есть? — спросил он.
Иван Петрович молчал, и все молчали. Офицер более крепким голосом повторил вопрос. Ивану Петровичу не хотелось вступать с ним в разговор, но он все же вынужден был ответить:
— Ну, я Иванов. Что надо?
— Нужно маленько провожать нашу колонну чрез ваш большуща лес.
— Нет, я не пойду. Я стар, да и хвораю, в поясах свербит.
— Ого, — угрожающе сказал офицер, и глаза его стали злыми.
— Что стар, это не есть отговорка. Я заставлю тебя! — он крикнул из сеней троих солдат и приказал им: — Взять его!
— Стой! — густым басом гаркнул дед Иван. — Не насильничай. Ежели по-хорошему желаешь, так проси по-хорошему и… подь к черту.
— Теперь согласен, Иванофф? Мне ваш крестьянско начальство кафариль, ти самая очшень карашо знаешь окружающий место. Согласен? Много немецких деньги будешь получить.
— Согласен… И подь к черту с деньгами со своими.
— Карош, карош. Гут!
Расставание с семьей было трогательное. Плакала старуха, утирали слезы три снохи. Иван Петрович, прощаясь, бубнил в бороду:
— У меня десять сыновей да внуков воюют в Красной Армии, а он, змей, немецкие деньги в глаза сует. Предателей среди нас сроду не бывало. Да я лучше свою седую голову сложу, смерть так смерть.
— Карош, карош! — нетерпеливо и повелительно покрикивал офицер. — Идем!
И вот деда Ивана уже посадили на головную машину. Сзади было еще двадцать машин, доверху нагруженных оружием.
«Возьмем свое сердце в зубы, Иван, будь тверд, как камень», — подбадривает себя Иван Петрович, прощаясь со всем тем, что, может быть, в последний раз видят старые глаза его. Сердце старика тоскует, сердце надрывно бьется в груди. Легко ль в такие минуты человеческому сердцу?
Спускались сумерки. А вот и Белгородский лес. Лес хмурый, непролазный, весь в глубоких сугробах, неприветливо встретил немецких оккупантов. Для Ивана же Петровича он свой. Он пред ним весь как на ладони. Вот они с детства знакомые дубы в два обхвата, вот бородатые, разлапистые елки, а на гривах стройные с розово-желтой корой вознесшиеся к небу сосны. Эх, лес, лес… Неужто прости-прощай доведется сказать тебе?