— Пусти, — сказал учитель и выдернул руку.
— Подожди же, — громко сказал мальчик и посмотрел на учителя с укором. — Вы же сами этого хотели, вам непременно нужно было взглянуть на этот дом вблизи, вот я вас и привел.
Когда они вошли — старик все время болтал без умолку: они не должны обращать внимания на беспорядок, ибо так лучше работается художнику, а потом сам-то он отлично знает, где что лежит, если только уборщица не похозяйничает в его студии… — они увидели просторное помещение — старик в восторге раскинул руки, — служившее фотоателье или чем-то вроде лаборатории: повсюду стояли химические колбы, дистиллировочные трубки, зарешеченные ящики с сурками, разделочные столы с салфетками в засохшей крови, секстанты. К стене, где прежде находился камин, под углом была приставлена сложенная серебристо-белая ширма, перед которой сидела женщина.
— Мефрау Хармедам, в прошлом герцогиня Миесто, — старик отвесил поклон в ее сторону, женщина не шелохнулась. Она была обнажена и выкрашена белым, она сидела, завернутая в металлическую сеть, которая врезалась ей в кожу, напряженно вздувавшуюся белой известью в каждой ячейке. Единственным ее одеянием были колпачки из золотой парчи, как приклеенные державшиеся на ее сосках. Ее лицо было как-то утрированно загримировано: накладные ресницы, лакированные, фосфоресцирующие брови — в обрамлении мягких, тонких, рыжевато-каштановых волос, то здесь, то там вырывавшихся из-под блестящей паутины. Металлические нити глубоко врезались в ее тело, она неловко сидела на коленях, опустившись на грязные, вымазанные краской пятки, ее руки были прижаты сзади к полным ягодицам. Она чем-то была похожа на пень; напротив, на расстоянии пяти метров, стоял старинный фотоаппарат, готовый к съемке. Она не улыбалась, ее продолговатые лиловые глаза были устремлены на что-то, расположенное вдалеке, поверх головы учителя, который думал: «Такого цвета глаз не существует в природе, они, видно, тоже подкрашены, над этим телом долго колдовали, или, может, у нее стеклянные глаза и она не видит», но мефрау Хармедам проследила взглядом за мальчиком, когда тот уселся на один из ящиков, откуда доносились шорох и попискивание.
— Я тут только начал устанавливаться, — пробормотал старик и исчез под черным покрывалом, лежащим на фотоаппарате; двигая локтями, он приглушенно тарахтел, сообщив среди прочего, что это ателье принадлежало его брату, можно полюбоваться его работами, развешанными на стене, и действительно, к планке кнопками были приколоты фотографии. Это были портреты детей. Крестьянские девочки десяти-двенадцати лет, сопливые, лохматые, вымазанные сажей или плачущие, были сняты на идиллическом фоне плакучих ив, озера, горных вершин.
В углу, сложенные друг на друга, разные по величине и цвету, стояли ландшафты — гигантские изогнутые листы. Учитель вновь узнал за спиной деревенского ребенка Алмаутский парк, буковую аллею и газон (правда, без единой скульптуры). Установка аппарата не ладилась, старик, то и дело пыхтя, вылезал из-под своего черного покрывала, смотрел, часто мигая, на свою модель, затем передвигал один из алюминиевых прожекторов и снова исчезал. Он очень усердствовал, очевидно находясь под впечатлением визита, потом предложил учителю стул, а сам присел на краешек подоконника, поставив ногу на вращающуюся табуретку. Все молчали. Тишину старик долго выдержать не мог. Он снова заговорил: как жаль, что учитель не знал его брата, весьма примечательная фигура, а уж как они ладили друг с другом. Во всяком случае, перед войной. Потому что война здорово по нему проехалась. Он попал в такую переделку, после которой, так сказать, слегка тронулся. Иначе с чего бы ему пришло в голову, где-то за месяц перед смертью, потребовать, чтобы Алесандра выдернула все зубы?
— Чтобы сделать искусственную челюсть? — спросил мальчик.
— Нет, мой храбрый мальчик, нет, вовсе не для этого, он совсем не хотел, чтобы она выглядела кокеткой!
— А она сама этого не хотела? — спросил мальчик.
— Нет, — обиженно ответил старик.
Не так уж это и глупо, продолжал он, отрубали же себе бушмены пальцы в знак скорби, и разве не правда, что мы совсем не занимаемся телом, что мы со-вер-шен-но за-бро-си-ли телесное? Скорее всего, болтал он дальше, его так-сказать-странность приключилась не только из-за того зверства, которое над ним учинили на площади в Остенде, после чего он потерял еще и все волосы, а свихиваться он начал еще раньше из-за паров ртути, с которой он производил опыты. Учитель устал, щиколотка, стиснутая ботинком, нестерпимо ныла. Старик, приведя еще один пример изуверства с отрубанием пальцев — на сей раз из средневековья, — сам он считал этот обычай вполне справедливым, вдруг вновь обрел свой детский голосок, которым он приветствовал их в Алмауте, и затянул песенку на смешанном итальянско-французско-испанском. Завершив припев козлиным блеяньем, старик пояснил, что это был излюбленный гимн его брата, который даже написал собственный текст и поставил внизу подпись: Скардарелли. «Но я не постыжусь вам сказать, песня была не менее идиотской, чем „бакала-бакала“, которую регулярно напевал Луи Шестнадцатый». Воспоминание о брате словно прорвало все плотины, старик трещал без умолку, то и дело соскальзывая с подоконника, время летело мимо; пожилая женщина, остановившая свои блестящие глаза из искусственных камней на мальчике, дышала с трудом.
Вероятно, мальчика все это раздражало не меньше, чем учителя, он болтал ногами, играл экспонометром, примеривался к кинокамере. Наконец старик со вздохом слез с подоконника, попросил тишины и исчез в складках покрывала на своем монстроподобном агрегате. Из-под покрывала вынырнула безволосая розовая рука, нажала на ребристую грушу, и багрово-красный Рихард Хармедам, появившийся вновь, сладко потянулся.
— А может быть, вы слышали, как он вел себя перед смертью, в саду? Нет? Он потребовал, чтобы его на вращающемся стуле вынесли в сад, и там, посидев часок на солнце, он вообразил себя тюльпаном и пожелал, чтобы Сандра с Алисой начали его поливать! Ах, все-таки к лучшему, что он скончался!
Снова стало тихо. Женщина, покрытая каплями пота, икнула. Учитель, поднявшись с места, попытался опереться на саднящую ногу и чуть не упал на увеличенную фотографию кустарника, тут он увидел, что край ее пятки, уже попадавшей в поле его зрения, покрашен; он нагнулся и обнаружил, что и вся ступня покрыта пурпурной краской, и он вспомнил, не без некоторой гордости за свою эрудицию, что таков был обычай жриц с Крита, которые вне храма не смели коснуться ногой земли.
Ее известковое лицо было по-прежнему обращено к мальчику, и вдруг — событие! — веко ее правого глаза невероятно медленно поползло вниз и накрыло глазное яблоко. Казалось, что сова, которую из-за ее неподвижности можно было принять за чучело, внезапно медленно мигнула. Предназначался ли этот знак мальчику? Сиплый, надтреснутый голос женщины произнес:
— Подлец.
Старик так и взвился, ему же нужно сосредоточиться, он уже трижды просил тишины, так или нет?
— Свинья, — сказала она.
— Заткнись, мадам! — заорал старик.
Мадам, один глаз которой был точь-в-точь как настоящий сиреневый драгоценный камень, а другой закрыт светло-голубым лепестком кожи, заявила, что этот дом и три виллы в Блакенберге являются ее собственностью. Старику понадобилось некоторое время, чтобы переварить эту информацию, он молча возился у линзы своего чудища.
— Ты что-нибудь обещал менееру Хармедаму? — спросил учитель.
— Обещал, что представлю вам мефрау, — ворчливо ответил мальчик.
— Ну вот, — сказал учитель, — считай, что это произошло.
Мальчик встал с шуршащего ящика.
— Честно говоря, мне все это тоже осточертело, — сказал он.
Учитель поклонился в сторону женщины-салями, пробормотал что-то переполошившемуся старику про обстоятельства, которые вынуждают, и, сделав несколько смелых шагов по открытому, простреливаемому пространству, добрался до двери, оставив чету позади среди запахов растворителей, духов и кислот.