Сару прошибает пот. Кажется, что все машины разом переключили скорость. В ушах у нее стоит звон. Луч света отражается в стекле будильника, даже платяной шкаф вишневого дерева начинает переливаться бликами — там на верхней полке хранится оставшееся от Полины нижнее белье, между двумя кружевными комбинациями цвета сомон припрятаны два пузырька. Вообще-то место им на кухонном столе, под рукой, рядом со старыми «Хюмо»[190], которые Марсель исправно доставляет по четвергам, как только выйдет новый номер. Первым их должен просмотреть Валер, он читает с лупой каждую строчку, при этом бьет наугад моль и не замечает, что пузырьков с таблетками нет. Естественно, не замечает.
— У автострады, — говорила Полина, — по вечерам благодать. Глядишь на эти длинные полосы огней и думаешь: ты не одна на земле.
Кладбище Синт-Ян расположено возле самой автострады. Земли там предостаточно. Сару удивило, что у Полины обычный гроб, пожалуй, даже немного коротковатый.
— Ее разрезали на куски, — сказал Лео. — Иначе бы она не поместилась. Наверняка распороли живот и выпустили кишки.
«Сара, в чем нуждаешься ты, в том нуждаюсь и я…» — как бы слышит она Полинин сердитый голос и с силой надавливает кончиками пальцев внизу живота, где все бурлит и гниет из-за облучения после родов.
Никки, сынишка Марселя, мог по звуку мотора определить марки проносящихся мимо машин — «фольксваген», «ситроен». Как взрослый. У Никки явно есть техническая жилка. В кого бы это? Уж конечно, не в нас.
Сара выпрастывает свое тело из простынь и, опираясь на руки, садится. Так ей удается увидеть свои распухшие сизые щиколотки. Когда-то в ногах у меня лежал почтальон и страстно целовал мои пальцы. «Сарочка, ну пожалуйста», — умолял он. Его звали Герард. Или Медард. Она пристраивает алюминиевый костыль себе под мышку. Только бы край одежды не попал в горшок. Этот ночной горшок уже не раз опрокидывался. Девица из бюро социальной помощи — деревенская, но вполне благовоспитанная — кричала, что в ее задачу не входит выносить ночные горшки и подтирать лужи. «Не входит в задачу» — так она высокопарно выразилась. Словечко для кроссворда. Да, вспомнила, Медард его звали.
* * *
Средь бела дня на кухне горит лампочка. Валер устроился спать не в Полининой постели, а за кухонным столом, подложив под щеку руку, изо рта у него тянется ниточка слюны. Он весит теперь не больше шестидесяти килограммов, это он-то, который всегда был самым тучным человеком на бульваре Бургомистра Вандервиле, у него был тройной подбородок и почти женские груди. Неожиданно его левый глаз открывается, и нижнее веко выворачивается наружу. Сара ковыляет мимо и, ухватившись за край кухонного стола, опускается на стул. Глаз следит за ее передвижениями и непроизвольно мигает, когда алюминиевый костыль со звоном падает на пол. Его лицо приподнимается — знакомый ландшафт: белая щетина на щеках, шершавые тонкие губы, коричневые пятна на черепе, шишковатый, как у Марселя, нос и складки под подбородком; Валер спрашивает, который час, хотя ему надо было лишь слегка повернуть голову, чтобы взглянуть на каминные часы из черного мрамора.
— Четверть десятого, — говорит Сара, но не добавляет, как прежде, пора уж и за ум приниматься.
Валер наливает кофе из термоса. Она с мстительным торжеством кладет в чашку три кусочка сахара — как всегда, с того самого дня, как узнала от доктора Брамса, что у Валера сахарная болезнь. До той поры он пил по утрам черный как ночь кофе. Сара заглядывает в газету: посягательства со стороны ССС[191], министр Вандервекен торжественно открывает памятник Неизвестному Почтальону. Медард стоял тогда на коленях. Он ничего не желал, кроме пальцев моих ног: «Сара, ну пожалуйста». — «Ну, Медард, встаньте, вы испачкаете свою форму». — «Сара, пожалуйста…» Его влажный и прохладный язык проникал между двумя самыми маленькими моими пальцами.
* * *
— Где твои таблетки?
— Я их уже приняла, — холодно и невозмутимо отвечает Сара.
— Когда?
— Сегодня, рано утром. Около пяти.
— Ах, — вздыхает он, хотя сам принимает прописанные ему таблетки от сердца и сахарной болезни, только если его заставит девушка из бюро социальной помощи.
Доктор Брамс объяснил:
— Совершенно ничего страшного, Сара, если он иной раз забудет, я так и рассчитал дозу, зная нашего Валера. Но для вас я отмерил все очень точно, потому что вас я тоже знаю, вы неукоснительно следуете моим советам, вы добросовестны и благоразумны. И видите сами — великолепные результаты!
А сейчас ее живот пылает вовсю. Она не смеет даже пошевельнуться. Держит в повиновении свой живот — еще один ландшафт: какие-то бушующие кратеры и затянутые тиной болота, со свистом испускающие зловонные пары. Она должна его усмирить, но пока не может даже поднять свой костыль, не говоря уже о том, чтобы, минуя Валера, добраться до туалета. Нижняя часть ее тела, давшая жизнь Марселю и Лео, существует независимо от нее и словно трескается изнутри, боль удваивается, удесятеряется. Так мне и надо, так и должно быть, но кто знает, как должно? Сара, прикусив щеку, чувствует вкус крови. Так мне и надо, я сама этого хотела. Она сосредоточенно наблюдает за незнакомцем, который после просмотра в «Хюмо» программы передач за прошлую неделю снова погрузился в свою спячку. «Валер, проснись, я этого больше не вынесу!» Нет, этого она не может сказать. Она лучше позвонит доктору Брамсу — нет, и этого тоже делать нельзя, ведь он наметанным глазом сразу все увидит, все «необъяснимые» перемены в ее состоянии, и поставит все на свои места вопросом: «Сара, вы, такая благоразумная, почему же вы, господи боже мой, не приняли таблетки?» «Да, в самом деле, почему, глупая ты баба?» — тут же подхватит Валер. И прежде, чем она успеет ответить, они позвонят в Академическую больницу и плюхнут ее в этот аквариум, на Полинину кровать, в палату 47, на шестом этаже, оставив под наблюдением оливково-зеленых стажеров, точно неодушевленный предмет, который должен подвергаться облучению, просвечиваться и обследоваться с помощью новейших, дорогостоящих приборов и инструментов, оснащенных радаром, лазером и электроникой, уж и не знаю, как все это называется, вот маленький Никки наверняка знает.
— Но почему, дурища ты набитая?
— Потому что я послушалась свою сестру. Вернее, потому что я сочла одной из своих задач исполнить то, что хотела и не смогла сделать она, потому что я бросила ее в беде, когда она больше всего нуждалась во мне и в этой самой mise en piis.
— Доктор, она свихнулась. Ее мозги покрылись известью.
— Мозги не могут покрыться известью, Валер. Сара, расскажите-ка мне обо всем спокойно. Почему вам обязательно надо было слушаться вашу сестру?
Сара одним махом загоняет участливого доктора Брамса в серый сумрак, где спят дети прошлого, которых она не хочет сейчас слышать, потому что чувствует, как по ее бедрам разливается густое тепло. Она читает молитву: «Господи, господи, только бы Валер ничего не почуял и не проснулся, только бы сейчас, в эту самую минуту, позвонила девушка из бюро социальной помощи. Иисус милый, властитель сердца моего, прошу тебя».
II
В ту среду, около одиннадцати, Марсель зашел к родителям с двумя пачками сигарет, со свертком из газеты, в котором были полтора килограмма зеленого лука и кочан цветной капусты, он купил их в Ледеберге перед закрытием рынка по дешевке.
— Как ты можешь выбрасывать на это деньги, — ворчал его отец, — когда в моем саду полным-полно овощей, которые я специально не опрыскиваю химикатами.
По кухне пополз запах лизола.
— Ну вот, опять. Надо было мне самому прочистить, — сказал отец, красный от злости.
Подавленная и смущенная мать в давно не стиранном фланелевом халате сидела на своем обычном месте, рядом с ее локтем, на знакомой ему с юности персидской скатерке, стояла полная до краев пепельница. Марсель вытряхнул ее в саду, и пепел полетел над худосочными побегами, над изъеденным улитками салатом, над худыми, как щепки, беспокойно вспархивающими курами куда-то в глубину сада. Мать сообщила, что девушка из бюро социальной помощи сегодня не придет, она со своим женихом, служащим полиции, уехала на неделю в Шотландию, полюбоваться на замки.