Станко украдкой положил что-то в рот и слушал жуя.
— Ты что ешь, Станко? — строго спросил его Никола.
— А тебе какое дело?
— Стыдно! Потихоньку ешь сахар, а у раненых ни кусочка нет. Почему ты им не дашь? Эгоист! Выгнать тебя нужно!
Станко молчал, опустив голову и нахмурившись.
— Опять ты за старое. Ну, теперь мы по-другому с тобой… — угрожающе сказал Никола.
Станко, пулеметчик, считался самым жадным в роте. У него в сумке всегда имелась еда, которую он получал, как говорили в деревне, через женское интендантство. И всегда он все съедал тайком, в одиночку. Его много раз ругали на ротных собраниях, но он отмалчивался и делал все по-старому.
— Подумаешь, съел кусочек сахара. Боже ты мой! Коммуну какую-то здесь устраиваете…
Большинство партизан уже поднялось. Картошка поспела. Евта оставил одну картофелину для себя и Николы, а остальные разделил между товарищами. Увидев, что здесь раздают еду, бойцы с шумом подходили к огню. Получив картофелину, они делили ее на небольшие кусочки, потом эти кусочки на более мелкие, пока наконец не оставались жалкие крохи — только на зуб положить.
Партизаны, собравшиеся у очага, повели совсем другой разговор:
— И что только штаб думает? До каких же это пор мы будем шляться голодные и разутые по горам? Загнали нас немцы в мышеловку, вот и вертимся, — говорил один из них, растрепанный, без шапки, в короткой кожаной куртке.
— А куда ты пойдешь? Отсюда идти некуда, мы окружены! — ответил ему рыжий веснушчатый паренек в крестьянской одежде.
— Как некуда? Туда, где есть хлеб и обувь. Там воевать надо. Я не могу драться голодный и разутый, — продолжал злиться растрепанный парень.
— А ты думаешь, что в Жупе [23] и на Мораве тебя ждут жареные поросята и пироги? Вот поджарили бы тебя немцы и четники на равнине, тогда я спросил бы тебя, куда идти, — заметил рыжий.
— А сейчас куда? Здесь нам такого жару дали — только пятки сверкают. Если два дня еще будут гнать так, как сегодня, тогда прости-прощай! — задумчиво заключил первый.
— Что вы беспокоитесь о чужой беде? — вступил в разговор Евта. — Молчи, терпи и слушай. Разве это твое дело? За тебя другие думать поставлены.
— Я вижу, как они думают. Прилипли к Ястребцу, будто пуповиной приросли. Маневры какие-то якобы делают! Немцы устроят нам хороший маневр! Они до полудня еще нападут на нас, это уж как пить дать, — продолжал первый.
— Молчи ты! У нас нет другого выхода, кроме как держаться за Ястребац и Расину, — настаивал рыжий.
— Послушай, кулацкая душа! Я пришел воевать не за твой дом и твое село. Боюсь, как бы ты не «законспирировался» у какого-нибудь дядьки, когда туго придется, — упрямо нападал растрепанный.
В спор вмешались другие, а потом и вся рота. Бойцы разделились на два лагеря: одни хотели остаться на Ястребце, другие — уходить с него. Шумели и кричали так, что нельзя было понять, на чьей стороне большинство.
— Не ссорьтесь, ребята! Что будет — то будет! Вы ничего не можете сделать, — старался перекричать всех Джурдже. Но они не успокаивались.
— Ты знаешь, что было ночью на собрании?
— Нет еще. Верно, что-нибудь скверное, раз в полночь в штаб звали.
— Да, положение тяжелое!
— Наверняка что-то готовится… — шептались беспартийные.
— С Новым годом! С новым счастьем! — крикнул Сима из Первой роты, появляясь в дверях.
— И тебе того же! — ответил Джурдже. — Только бы гренадеры не пришли.
— Ничего не известно, ничего, — говорил Сима, крутя головой и подмигивая большими водянистыми глазами, над которыми торчали торчком короткие рыжие брови. Сима слыл скептиком, многие считали его даже паникером, но трусом он не был.
— Я принес вам хорошую новость. Обжоры из нашей роты пригнали откуда-то козу, и даже не очень тощую, — получится хорошее жаркое. А теперь, Бояна-красавица, не найдется ли у тебя чуточку мыла — надо бы шелуху с себя счистить для праздника.
После Учи Сима был самым аккуратным человеком в отряде. Он мылся регулярно, не реже двух раз в неделю, сам стирал белье, на нем всегда была чистая рубашка, у него очень редко появлялись вши. Партизаны в шутку говорили, что после войны Никола будет комиссаром продовольствия, Джурдже — комиссаром шуток и веселья, а пекарь Сима получит пост комиссара по делам гигиены, парикмахерских и парфюмерии.
— Да ну вас, трещотки! На грязного и собаки бросаются и пуля летит.
Бояна, санитарка отряда, высокая, смуглая, коротко остриженная девушка, дала Симе мыла, напомнив ему, что это его паек на десять дней.
Рассвело. Бояна принялась перевязывать раненых. До войны она была студенткой-медичкой и теперь ловко справлялась со своей работой. Раненые хрипло стонали, громко вскрикивали от боли или жаловались, что их слишком туго перевязали.
— Так нужно, потерпи, товарищ. У тебя все идет хорошо. Рана быстро зарастает, — ободряла раненых Бояна.
Неожиданно все смолкли. Только изредка раздавался сухой кашель. В избу вошел Мирко — комиссар роты, невысокий хмурый юноша в очках, привязанных к ушам веревочками. До войны Мирко был полиграфистом. И теперь в свободное время он все что-то читал и выписывал в маленький голубой блокнот, и это выделяло его среди партизан. Он всегда был суров, говорил только, когда было необходимо, всегда поучал окружающих и ни на минуту не забывал о том, что он комиссар. Заботясь о своем авторитете, Мирко редко шутил. Он был чрезвычайно сознателен, справедлив и храбр. И поэтому партизаны ценили его, хотя и недолюбливали.
— Евта и Джурдже — резать козу, быстро! Мясо раздать на две роты! Остальным быть наготове! — серьезно произнес Мирко и пошел будить Вука.
В хижине стало еще тише. Раненые перестали стонать. Бойцы переглядывались: «Неужели и сегодня?» Началось тихое движение и сборы. Пулеметчики звали помощников и проверяли спусковые крючки.
Выходя, Евта шепнул Джурдже:
— Ночью было партийное собрание. Павле мне по секрету сказал: дело серьезное. Не знаю, что будет! Спрашивал меня, что я думаю. Что я думаю? Они ученые и партийные, пусть и думают.
— Да, дядя! Партийные в политике разбираются. Значит, обязательно должны принять в партию и нас с тобой, — говорил Джурдже.
Хмурое безветренное утро. На голом хребте полосами лежит снег. В глухой тишине гор раздается лязг ножей. Их точит Евта.
7
…На дымовых трубах, вздымающихся к небу правильными рядами, висят партизаны. По ним непрерывно стреляют ружья. Стреляют сами, без людей. Но не пули вылетают из стволов, а крупные капли воды, они стекают по его лицу. Теплые и соленые, как слезы. Он мертв, он знает, что мертв, но он думает: «Почему же винтовки плачут?..» Нет, это не слезы — это глаза! Черные, карие, голубые, зеленые — разные глаза висят в воздухе и смотрят на него. «Чьи они? Откуда их столько?..» А винтовки смеются, показывают зубы и хихикают, щелкая затворами… Вдруг налетела стая странных красных птиц — у них только крылья и клювы, они кинулись выклевывать глаза. Исклевали и бросились к повешенным партизанам и стали клевать им лица. «Товарищи, защищайте глаза! Глаза!» — кричит он, но голоса его не слышно. Он все сильней отбивается от птиц, все громче кричит. Напрасно — только воздух со свистом вырывается у него из горла. Он пытается отогнать птиц, эти клювы и крылья, но петля на его шее затягивается все туже…
Уча с криком вскочил и очнулся.
— Ох! Что это? — дрожа, простонал он и, обессиленный, снова упал возле огня. Сердце у него билось прерывисто и часто, как у мчащейся галопом лошади.
Огонь потух. Дымится, догорая, только небольшая головешка. Павле и Гвозден спят. Уча вздрогнул: страх, испытанный им во сне, был так силен, что, увидев спящих товарищей, он испугался. Уж не умерли ли они? Он начинает трясти Павле, но тот пробормотал что-то в тяжелом полусне и еще больше съежился и затих.
— Живы… Сон какой! Ужас! — негромко произнес Уча, и ему захотелось тут же все рассказать Павле.