— В семьдесят восемь лет остаться одной, да еще в таком состоянии…
XII. Похороны
Маленькая часовенка при исправительной колонии в Круи была набита до отказа. Несмотря на холодную погоду, двери распахнули настежь; уже целый час во дворе, где от сотен ног снег превратился в грязное месиво, стояли строем, не двигаясь, без головных уборов двести восемьдесят шесть воспитанников колонии; их новые холстинковые куртки были стянуты поясами со сверкающей медной пряжкой, где был выбит номер, а стерегли их стражники в полной форме, с кобурой на боку.
Заупокойную мессу служил аббат Векар, но отпущение грехов дал епископ епархии Бовэ своим басистым глухим голосом. Торжественные песнопения следовали одно за другим и мгновение витали в гулкой тишине маленького нефа:
— "Pater nos-ter…"[174]
— "Requiem aeternam dona ei, Domine…"[175]
— "Requiescat in pace…"[176]
— Amen[177].
Потом на хорах в шесть голосов был исполнен заключительный псалом.
Антуан, чья мысль с самого утра работала на редкость четко, хотя и отвлекалась зрелищем, подумал: "Почему-то все прямо помешались на траурном марше Шопена и непременно играют его на похоронах, да какой же он траурный! Быстротечная печаль, и тут же сразу же — переход к радости, потребность иллюзии… Просто легкомыслие больного туберкулезом, думающего о собственной смерти!" Он вспомнил последние дни Дэрни, тоже музыканта, лежавшего в их госпитале: "Все умиляются, ищут здесь экстаз умирающего, которому открываются небеса… А на самом-то деле для нас это лишь один из симптомов заболевания, вернее, просто один из болезненных признаков, как, например, температура!"
Впрочем, он не мог отрицать, что великая патетическая скорбь была бы довольно неуместной в данных обстоятельствах. Никогда еще похоронная церемония не проходила с такой сугубо официальной помпой. Сам Антуан, если не считать г-на Шаля, который сразу же по приезде юркнул в толпу, был единственным "близким". Двоюродные братья, дальние родственники, присутствовавшие при отпевании в Париже, не сочли для себя обязательным тащиться по такому холоду в Круи. Публика сплошь состояла из коллег покойного и делегатов от различных благотворительных обществ. "Из "представителей", — подумал про себя Антуан, и эта мысль даже развеселила его. — А я тоже "представитель семьи". — Но тут же не без грусти ответил: И ни одного друга". Это означало: "Никого, кто бы был моим другом. И поделом мне". (После смерти отца он вдруг сделал открытие, что у него нет настоящих друзей. За исключением, быть может, Даниэля, никогда он не имел друга, только товарищей. И в этом виноват был он сам: зачем так долго жил, не думая о людях. Вплоть до последних лет он чуть ли не гордился этой своей обособленностью. А сейчас начал от нее страдать.
Он с любопытством следил за манипуляциями священнослужителей. "А что будет сейчас?" — подумал он, заметив, что все духовенство скрылось в ризнице.
Оказывается, ждали, когда служащие похоронного бюро водрузят гроб на катафалк, установленный на паперти часовни. Тут снова появился распорядитель все с тем же чопорным видом балетмейстера средней руки, склонился перед Антуаном, пристукнув по плитам своим черным жезлом, издавшим меланхолический звон, после чего провожающие гуськом потянулись к дверям, сгрудились под аркой, чтобы слышать речи. С достоинством выпрямившись, Антуан покорно выполнял все пункты церемониала, его поддерживала мысль, что на него устремлены десятки глаз. Присутствовавшие расступились, каждому не терпелось увидеть, как за сыном Тибо проследуют субпрефект, мэр Компьена, генерал-комендант крепости, директор конского завода, муниципальный совет Круи в полном составе и в сюртуках, молодой епископ in partibus[178], который "представлял" его преосвященство кардинала-архиепископа города Парижа, и прочие знаменитости, чьи имена называли шепотом, в том числе несколько членов Академии моральных наук, приехавших в качестве друзей отдать последний долг останкам своего собрата.
— Господа… — прогремел чей-то зычный голос. — Французский институт возложил на меня эту печальную, но почетную обязанность…
Говорил Луден-Костар, юрисконсульт, лысенький, дородный, в очень узкой шубе с меховым воротником. Он, видимо, вознамерился дать широкий очерк биографии покойного.
— …Его юность, исполненная трудов и рвения, протекала неподалеку от отцовской фабрики, в Руанском лицее.
Антуан припомнил фотографию, на которой был изображен ученик коллежа, опершийся локтем о стопку книг, полученных в награду. "Юность Отца… думал он. — Кто бы мог тогда предсказать дальнейшее? Человека удается понять полностью только после его смерти, — заключил он. — Пока человек жив, все то, что он может еще совершить, то, что неведомо для других, составляет неизвестное, которое путает все расчеты. И только смерть закрепляет его контуры, личность, так сказать, отделяется от возможных вариантов и обособляется, тогда можно обойти его вокруг, наконец-то увидеть его со спины, вынести целостное суждение… Недаром я всегда говорил, — мысленно добавил он, невольно улыбнувшись, — что нельзя ставить окончательного диагноза до вскрытия".
Антуан сам чувствовал, что он далеко еще не исчерпал своих мыслей о жизни и характере отца, и что еще долго в этих своих размышлениях он будет находить повод оглянуться на себя самого, каждый раз обнаруживая нечто весьма любопытное и поучительное.
— …Когда он был призван принять участие в трудах нашего достославного института, мы памятовали не только о его бескорыстии, его энергии, его любви к человечеству, даже не так из-за того высокого и бесспорного авторитета, в силу коего он стал наиболее примечательной личностью среди самых представительных…
"И он тоже, оказывается, "представитель", — подумал Антуан.
Он слушал эти славословия, и они отнюдь не оставляли его безучастным. Он даже пришел к мысли, что всегда недооценивал отца.
— …Склонимся же, милостивые государи, перед этим благородным сердцем, которое до последней минуты билось ради прекрасного и справедливого дела.
Бессмертный[179] закончил. Он сложил листки, засунул руки в подбитые мехом карманы и, отступив, скромно занял место среди своих собратьев.
— Господин председатель Комитета Католических богоугодных заведений Парижской епархии, — с достоинством возгласил балетмейстер.
Почтенный старец, вооруженный слуховым рожком и поддерживаемый лакеем, почти таким же дряхлым и таким же немощным, как и хозяин, приблизился к катафалку. Это был не только преемник г-на Тибо как председателя приходского Комитета, но и близкий друг покойного, единственный оставшийся в живых из группы юных руанцев, прибывших вместе с Оскаром Тибо в Париж учиться на юридическом факультете. Он был абсолютно глух, и глух уже очень давно, так что Антуан с Жаком еще в детстве окрестили его "Глухарем".
— Чувство, которое привело нас всех сюда, милостивые государи, это не только чувство печали, — завизжал старичок; и этот пронзительный блеющий голос напомнил Антуану, как третьего дня Глухарь явился к ним, поддерживаемый все тем же развалюхой-лакеем. "Орест, — взвизгнул он еще с порога спальни, где лежало тело. — Орест хочет отдать Пиладу последний долг дружбы!" Его подвели к покойному, и он долго смотрел на него, моргая воспаленными красными глазами; потом выпрямился и, рыдая, крикнул Антуану так, будто тот находился на расстоянии трех десятков метров от него. "Какой он был красавец в двадцать лет!" (Сейчас это воспоминание позабавило Антуана. "До чего же быстро все меняется в жизни", — отметил он про себя; ведь он-то хорошо помнил, что всего два дня назад, стоя у гроба, по-настоящему растрогался.)