— В чем был секрет его силы? — взывал старичок. — Откуда, из каких источников черпал Оскар Тибо это непогрешимое равновесие, этот возвышенный оптимизм, эту веру в себя, сметающую любые препятствия и приносившую ему успех в любом самом трудном начинании?
Разве не к вящей и вечной своей славе католическая религия, милостивые государи, формирует таких людей, такие жизни?
"Вот это, бесспорно, правильно, — мысленно согласился Антуан. — В своей вере Отец нашел такую опору, какой не мог найти нигде. Благодаря ей он никогда не ведал стесняющих человека пут: раскаяния, чрезмерного чувства ответственности, сомнения в себе и всего такого прочего. Человеку верующему только и действовать". Ему даже пришла в голову мысль: и уж не выбрали ли такие люди, как его Отец и этот Глухарь, в сущности, самый мирный путь, ведущий человека от рождения к смерти. "В общественном плане, — думал Антуан, — они принадлежат к числу тех, кому наилучшим образом удается сочетать свое личное существование с существованием коллективным. Они, без сомнения, повинуются инстинкту, который делает возможным и приемлемым муравейник и улей, только, конечно, в человеческом преломлении. А это не пустяк. Даже самые ужасные недостатки, в которых я упрекал Отца, — гордыня, жажда почестей, склонность к деспотизму, — надо признать, что именно они позволили ему в общественном плане проявить себя гораздо ярче, чем если бы он был покладистым, на все согласным, скромным…"
— Милостивые государи, этому великому борцу ни к чему сейчас наши бесплодные почести, — продолжал Глухарь уже сильно охрипшим голосом. Наступил решающий час! Так не будем же тратить драгоценное время на то, чтобы хоронить наших мертвецов. Так будем же черпать силы все из того же священного источника и, главное, поторопимся, поторопимся…
Увлеченный искренностью своего порыва, он ступил было вперед, но вынужден был вцепиться в не Слишком богатырское плечо своего лакея. Однако этот прискорбный эпизод не помешал ему проверещать:
— Поторопимся же, милостивые государи, поторопимся вернуться на славное поле битвы!
— Господин председатель Моральной лиги материнства и младенчества, провозгласил балетмейстер.
Маленький старичок с седой бородкой неловко выступил вперед, казалось, он промерз насквозь и даже двигаться не может. Зубы его выбивали дробь; от лысины отхлынула кровь. Так его скрючило от мороза, так его доняло, что даже жалко было на него смотреть.
— Я сражен тем… (Казалось, он делает нечеловеческие усилия, чтобы расцепить смерзшиеся челюсти)… сражен горестным волнением…
— Дети насмерть простудятся в своих холстинковых куртках, — буркнул еле слышно Антуан, которого забирало нетерпение. И его тоже пробирал холод, замерзли ноги, и даже под пальто заледенела крахмальная грудь сорочки.
— …он проходил среди нас, сея добро. Лучшей эпитафией ему будет: Pertransiit benefaciendo![180]
Он ушел от нас, милостивые государи, сопровождаемый зримым свидетельством нашего всеобщего уважения…
"Уважения" — вот оно! — подумал Антуан. — Да чье уважение-то?" Он обвел жалостливым взглядом ряды почтенных старичков, дряхлых, закоченевших от мороза, со слезящимися глазками, с мокрыми на морозе носами, тянувших к оратору свое не окончательно оглохшее ухо и подчеркивавших каждую фразу одобрительным покачиванием головы. Не было среди них ни одного, который бы не думал о собственных похоронах и не завидовал бы этим "зримым свидетельствам уважения", столь щедро раздаваемым их прославленному коллеге, отошедшему в лучший мир.
Старичок с бородкой скоро выдохся. И тут же уступил место следующему.
Этим следующим оказался благообразный старик с поблекшими, но пронзительными нездешними глазами. Это был вице-адмирал в отставке, отдавшийся благотворительным делам. Первые же его слова вызвали в Антуане внутренний отпор:
— Оскар Тибо, обладая ясным и искушенным умом, неизменно умел прозревать в злосчастных распрях нашего смутного времени благо и трудился ради будущего…
"Вот это уж неправда, — запротестовал в душе Антуан. — Отец ходил в шорах и так прошел всю жизнь, не увидев ничего, кроме того, что непосредственно примыкало к раз и навсегда выбранной им узенькой тропке. Больше того, по самому духу своему он был типичный "последователь". Еще на школьной скамье он полностью отказался от попыток найти себя самого, свободно истолковывать факты, открывать, познавать. Умел только идти след в след. Нацепил на себя ливрею…"
— Существует ли более завидная доля? — вопросил адмирал. — Разве подобная жизнь, милостивые государи, не является воплощением…
"Ливрею, — думал Антуан, снова оглядев ряды внимательно слушавших оратора старцев. — Совершенно верно, все они из одного теста. Взаимозаменяемые. Описать одного из них — значит обрисовать всех. Зябкие, моргающие, подслеповатые, а главное, всего боятся: боязнь мысли, боязнь социальной эволюции, боязнь всего, что может смести их твердыню! Осторожнее на поворотах, — одернул он сам себя, — видно, я тоже заразился их краснобайством. Но "твердыня" — это я верно сказал: все они живут с ощущением людей осажденных и без передышки пересчитывают друг друга, дабы убедиться, что за укрепленными стенами их осталось еще достаточно!"
Антуаном все больше завладевало чувство неловкости, и он перестал слушать оратора, но взглядом невольно следил за его широкими жестами, сопровождавшими заключительную часть речи:
— Прощай, наш дорогой председатель, прощай! Пока будут живы те, кто видел твои деяния…
Директор исправительной колонии выступил из рядов. Последний в списке ораторов. Хоть этот имел возможность наблюдать вблизи того, кому было посвящено его надгробное слово:
— …Дорогой основатель нашего заведения был чужд искусству обряжать свою мысль в покровы легкодоступной обходительности и, постоянно побуждаемый необходимостью действовать, имел мужество отбрасывать в сторону все церемонии никому не нужной учтивости.
Заинтересованный началом речи, Антуан прислушался.
— …Его доброта скрывалась под суровым мужеством, что сообщало ей особую действенность. Непримиримые суждения, высказываемые им на собраниях нашего совета, были одним из проявлений его энергии, его уважения к праву, к высокому сознанию справедливости, которые он выработал в себе на своем директорском посту. Все в нем было борьбой, незамедлительно оканчивавшейся победой. Любое слово его вело всегда к непосредственной цели. Оно было оружием, палицей…
"Верно, несмотря ни на что, Отец был силою, — вдруг подумалось Антуану. И он сам удивился, откуда это убеждение, успевшее уже пустить в нем корни. Отец мог бы стать другим… Отец мог бы стать великим человеком".
Но директор уже простер руку в направлении воспитанников, стоявших рядами под конвоем стражников. Все головы повернулись к малолетним преступникам, застывшим и посиневшим от холода.
— …Этим молодым правонарушителям, с колыбели приверженным ко злу, Оскар Тибо протянул руку; эти злосчастные жертвы нашего социального порядка, увы слишком несовершенного, милостивые государи, пришли засвидетельствовать вечную свою благодарность и скорбеть вместе с нами о нашем общем благодетеле, коего они лишились!
"Да, у Отца были задатки крупной личности… Да, Отец мог бы…" твердил про себя Антуан, твердил о упорством, сквозь которое пробивалась смутная надежда. И вдруг его осенила мысль, что если на сей раз природа не сумела вырастить творца на этой мощной ветви, то…
Его словно порыв подхватил. Все будущее раскрылось перед ним.
Тем временем носильщики взялись за гроб. Всем не терпелось скорее окончить церемонию.
Балетмейстер снова склонился перед Антуаном, снова пристукнул по каменным плитам паперти своим жезлом. И Антуан с непокрытой головой невозмутимо и легко занял свое место впереди траурного кортежа, который наконец-то предаст останки Оскара Тибо земле. "Quia pulvis es, et in pulverem reverteris"[181].