При этих словах крошка Ванхеде откинул назад голову с льняным всклокоченным чубом, будто желая стать выше ростом. Он чуть наклонился в сторону Антуана, как бы обращаясь к нему:
— Я, господа, целых десять лет подыхал с голоду за эти идеи, — ясно, я ими дорожу.
Потом он подошел к Жаку, протянул ему руку, и вдруг его дискантовый голос дрогнул:
— Может, вы уезжаете?.. Очень жаль. А знаете, мне было так приятно к вам сюда заходить.
Жак, взволнованный, ничего не ответил, только ласковым жестом положил руку на плечо альбиноса. Антуану вспомнился тот человек со шрамом. Тому тоже Жак положил руку на плечо, тем же дружеским подбадривающим, чуть покровительственным жестом. Нет, положительно, в этих странных кружках Жак занимал особое положение, с ним советовались, дорожили его одобрением, боялись его критики, и особенно ясно: они приходили сюда набраться душевного тепла.
"Настоящий Тибо", — с удовлетворением подумал Антуан. Но тут же ему стало грустно. "Жак не останется в Париже, — твердил он про себя, — вернется в Швейцарию, будет здесь жить, это уж наверняка". И хотя он старался убедить себя: "Мы будем переписываться, я буду ездить к нему, это же не как раньше, когда мы не виделись целых три года… — его терзала пронзительная тревога. — Но какому делу он себя посвятит, как сложится его жизнь среди этих людей? Куда он приложит свою силу? Значит, вот оно, то чудесное будущее, о котором мечтал я для него?"
Жак, взяв за руку своего друга, повел его к дверям, стараясь ступать такими же мелкими шажками. Тут Ванхеде оглянулся, робко поклонился Антуану и исчез на лестничной площадке вместе с Жаком.
До Антуана в последний раз донесся тоненький голосок с присвистом:
— Все, все продажно… Они терпят при себе только рабов, только тех, кто перед ними пресмыкается…
X. Жак рассказывает брату о том, как накануне бегства провел вечер у Жаликура
Вошел Жак. И об этом визите он не счел нужным дать никаких объяснений, точно так же, как и после встречи с велосипедистом в пастушьем плаще. Он налил себе стакан воды и выпил ее мелкими глотками.
Не зная, как приступить к разговору, Антуан закурил сигарету, поднялся, швырнул в огонь спичку, подошел к окну, рассеянно посмотрел вдаль, потом вернулся на прежнее место и снова уселся.
Молчание длилось несколько минут. Жак снова зашагал по комнате.
— Ничего не поделаешь, — вдруг брякнул он ни с того ни с сего, не прерывая ходьбы из угла в угол. — Постарайся понять меня, Антуан. Ну скажи, как, как мог я пожертвовать тремя годами, тремя годами жизни ради их университетов? Подумай только.
Еще ничего не поняв, Антуан сделал внимательную мину человека, заранее согласного со всем, что бы ни сказал собеседник.
— Это тот же коллеж, только чуть подмалеванный, — продолжал Жак. — Эти лекции, уроки, бесконечные рефераты! Безоговорочное почтение ко всем и ко всему!.. А это панибратство умственное и прочее! Жвачка всем стадом в душных загонах! Достаточно послушать их жаргон. Ни за что бы я не выдержал! А педели, а жратва!..
Ты пойми меня, Антуан… Я вовсе не хочу сказать… Конечно, я их уважаю… У педагогов такое ремесло, что выполнять его честно можно, только веря в него. Конечно, они даже чем-то трогательны, я имею в виду их достоинство, их умственные усилия, верность своему делу, столь мизерно оплачиваемому. Да, но… Нет, все равно ты не можешь меня понять, пробормотал он, помолчав. — Не только из-за того, чтобы избежать казенной лямки, не из-за отвращения к этой школьной системе… Нет, нет… Но это же смехотворное существование, Антуан! — Жак остановился, потом повторил: Смехотворное! — упорно глядя на квадратики паркета.
— Значит, когда ты виделся с Жаликуром, — спросил Антуан, — ты уже решил?..
— Ничего подобного! — Жак так и стоял неподвижно посреди комнаты, вскинув бровь, глядя на пол, очевидно, честно стараясь восстановить в памяти прошедшее. — Ох, этот октябрь! Вернулся я из Мезон-Лаффита в состоянии… словом, в самом плачевном состоянии! — он ссутулился, будто на плечи ему легла невидимая тяжесть, и буркнул: — Столько всего, чего нельзя было примирить…
— Да, уж этот октябрь… — подтвердил Антуан, но думал он о Рашели.
— Так вот, а перед самым началом учения, когда ко всему добавилась еще и эта угроза, я имею в виду Эколь Нормаль, я так перепугался… Посмотри, как все странно получилось! Теперь-то я ясно нижу, что до посещения Жаликура у меня было только острое ощущение угрозы, не более. Разумеется, у меня и раньше бывали минуты, когда я подумывал бросить учение, даже уехать, до того я извелся… Да… Но все это были как бы смутные мечтания, что ли, нечто невыполнимое. Только после встречи с Жаликуром все сразу решилось. Что ты удивляешься? — Подняв на брата глаза, Жак заметил, что тот изумленно смотрит на него. — Так вот, я тебе дам как-нибудь прочесть записи, которые я сделал в тот же вечер, вернувшись домой, я их как раз недавно нашел.
Хмурясь, он стал снова мерить шагами комнату; даже сейчас, после стольких лет, воспоминание о визите к Жаликуру будоражило его.
— Когда я думаю об этом… — проговорил он, покачав головой — Но у тебя-то с ним какие были отношения? Вы переписывались? Очевидно, все-таки ты у него был! Ну, каково твое впечатление?
Вместо ответа Антуан неопределенно махнул рукой.
— И ты прав, — сказал Жак, решив, что Антуан составил себе о Жаликуре неблагоприятное мнение. — Тебе, должно быть, трудно понять, что он собой представлял в глазах моего поколения! — Наскучив ходьбой, Жак подошел и сел напротив Антуана в стоявшее у печурки кресло. — Ох, уж этот Жаликур! — Он неожиданно улыбнулся. Голос его стал мягче. Ноги он с явным наслаждением протянул к огню. — В течение многих лет, Антуан, мы твердили: "Вот когда мы будем учениками Жаликура… более того: "последователями", — вот как мы думали. Всякий раз, когда лично меня охватывало сомнение насчет Эколь Нормаль, я подбадривал себя мыслью: "Да, но там ведь Жаликур". Из-за него одного стоило, понимаешь? Мы наизусть знали его стихи, подражали его манерам, цитировали его остроты. Говорили даже, что коллеги ему завидовали. Он сумел добиться того, что в университете примирились не только с его лекциями, — а лекции эти были пространными лирическими импровизациями, с отступлениями, смелыми прогнозами, внезапными излияниями, иногда он такие словечки ввертывал! — так вот примирились даже с его чудачествами, его элегантностью старого аристократа, его моноклем, даже с его манерой залихватски носить шляпу. Словом, энтузиаст, чудак, экстравагантный тип, но богато одаренный и великодушный, великая совесть современности; главным же образом мы ценили то, что он умел касаться самых наболевших мест! Я ему написал. Получил от него пять писем. Они — моя гордость, мое сокровище; пять писем, из которых три, нет, даже, пожалуй, четыре, поистине великолепны, я и сейчас так считаю. Так вот, слушай: дело было весной, часов в одиннадцать утра мы его встретили… я и один мой друг. Разве такое забудешь! Он шел по улице Суфло таким, знаешь, упругим, широким шагом. До сих пор помню, на нем был распахнутый сюртук, светлые гетры, на седых кудрях широкополая шляпа. Прямой, стройный, с моноклем, нос горбатый, словно нос корабля, белоснежные висячие усы… В профиль настоящий орел, вот-вот пустит в ход свой клюв. Хищная птица, но скрещенная с цаплей. И что-то от старого лорда к тому же. Незабываемое зрелище!
— Прямо живой! — воскликнул Антуан.
— Мы шли за ним до самого его дома. Мы были как зачарованные. Обегали десятки лавок в поисках его фотографий! — Жак вдруг поджал под себя обе ноги. — Сейчас вспомнил все это — и до сих пор его ненавижу. — Потом, нагнувшись и протянув руки к печке, Жак задумчиво добавил: — И, однако, если у меня хватило мужества уехать, то этим я обязан именно ему!
— Думаю, он об этом даже и не подозревает, — заметил Антуан.
Жак не слушал. Он сидел, повернувшись к огню, и проговорил каким-то далеким голосом, с рассеянной улыбкой на губах: