— Ты говоришь… головные боли. Так вот, пойми, я положительно не выносил итальянской весны. Как только я смог, как только стал свободен, Жак нахмурился, очевидно снова налетев с размаху на мучительные воспоминания, — как только я смог улизнуть, — добавил он, отчаянно махнув рукой, — я подался на север.
Жак прекратил ходьбу и стоял, так и не вынув рук из карманов, не подымая глаз, устремленных на огонь печурки.
— На север Италии? — спросил Антуан.
— Нет! — воскликнул Жак и даже вздрогнул всем телом. — Вена, Будапешт. А потом Саксония, Дрезден. А потом Мюнхен. — Лицо его внезапно омрачилось; но теперь он кинул на брата пронзительный взгляд и, видимо, действительно заколебался, губы его дрожали. Но уже через секунду он скривил рот и пробормотал, так плотно сжав зубы, что Антуан с трудом разобрал его слова: Ох, Мюнхен… Мюнхен тоже от-вра-ти-тель-ней-ший город.
Антуан поспешил ему на выручку:
— Во всяком случае… ты был обязан… Пока не обнаружена причина… Мигрень не болезнь, а симптом болезни…
Жак не слушал его, и Антуан замолчал. Уже не в первый раз происходило одно и то же непонятное явление: Антуан готов был поклясться, что Жака распирает желание вырвать из себя с корнем какую-то подтачивавшую его тайну; губы уже начинали шевелиться, казалось, сейчас с них слетит признание, но вдруг слова застревали в глотке, он резко останавливался. И каждый раз Антуан, скованный глупейшим страхом, вместо того чтобы помочь брату взять барьер, сам увиливал в сторону, тушевался и очертя голову сворачивал разговор на совсем другую тропку.
Он бился над вопросом, как вернуть Жака на прежний путь, но тут на лестнице послышались чьи-то легкие шаги. В дверь постучали, сразу же приоткрылась створка, и Антуан успел заметить мальчишескую физиономию под всклокоченными волосами.
— Ох, простите, я вам помешал?
— Входи, — пригласил Жак, идя навстречу гостю.
Оказалось, что вовсе это не мальчик, а просто очень низенький человечек неопределенного возраста, с гладко выбритым подбородком, молочно-белой кожей и встрепанной, какой-то бесцветной шевелюрой. Он замялся на пороге и кинул на Антуана беспокойный взгляд, однако трудно было утверждать, так ли это, потому что густая щеточка бесцветных ресниц не позволяла видеть игру его глаз.
— Подойди к печке, — посоветовал Жак, помогая посетителю снять насквозь промокшее пальто.
И на сей раз, по-видимому, он не собирался представлять вновь прибывшему своего брата. Но улыбался он непринужденно, и видно было, что присутствие Антуана ничуть его не стесняет.
— Я пришел сообщить, что приехал Митгерг и привез письмо, — пояснил гость. Говорил он быстро, с присвистом, негромким, даже каким-то боязливым голосом.
— Какое письмо?
— От Владимира Княбровского.
— От Княбровского? — воскликнул Жак, и лицо его просветлело. — Садись же, вид у тебя усталый. Хочешь пива? Или чая?
— Нет, спасибо, ничего не надо. Митгерг приехал сегодня ночью. Оттуда… Что мне-то теперь делать? Что вы мне посоветуете? Стоит пытаться или нет?
Жак не сразу дал ответ, он размышлял.
— Да. Теперь других средств что-либо узнать у нас нет.
Гость встрепенулся.
— Ну, в добрый час! Я так и знал! Игнас, да и Шенавон тоже совсем меня обескуражили. Зато вы, вы! Ну, в добрый час! — Он так и сидел вполоборота к Жаку, и маленькое его личико светилось доверием.
— Только уж!.. — сурово проговорил Жак, предостерегающе подняв палец.
Альбинос несколько раз кивнул головой в знак согласия.
— Лаской, лаской! — многозначительно проговорил он. В этом хрупком тельце угадывалось железное упорство.
Жак пристально посмотрел на него.
— Уж не болен ли ты, Ванхеде?
— Нет, нет, не болен. Немного устал. — И он добавил, мстительно улыбнувшись: — Просто мне не по себе в их балагане.
— Прецель еще здесь?
— Да.
— А Кийёф? Кстати, скажешь от моего имени Кийёфу, что он слишком много болтает. Ладно? Он поймет.
— Кийёфу я прямо так и отрезал: "Судя по вашему поведению, вы сами хороши!" Он, не читая, порвал манифест Розенгарда. Все там продажно. Все насквозь, — повторил он глухим голосом, в котором клокотало негодование, хотя на его девчоночьих губах играла улыбка ангельского всепрощения.
Потом он добавил прежним пронзительным свистящим голоском:
— Сафрио! Тарсей! Патерсон! Все подряд! И даже Сюзанна! За версту несет продажностью.
Жак покачал головой.
— Жозефа возможно, а вот Сюзанна нет. Видишь ли, Жозефа жалкое существо. Она всех вас перебаламутит.
Ванхеде молча наблюдал за Жаком. Он потирал свои детские коленки кукольными ручками, и Антуан заметил, что кисти у него неестественно тонкие и белые.
— Прекрасно знаю. Но что прикажете делать? Выбросить ее, что ли, на улицу? А вы бы сами как поступили, скажите? Разве это уважительная причина? В конце концов, она живое существо, и в глубине души не такая уж скверная, нет, нет… В сущности, она сама отдалась под нашу защиту. Значит, что же? Лаской, может быть, лаской… — Он вздохнул. — Сколько я навидался таких женщин, как она… Все там продажно.
Он снова вздохнул, коснулся лица Антуана своим неуловимым взглядом, потом встал со стула и, подойдя к Жаку, заговорил с внезапной горячностью:
— А знаете, письмо Владимира Княбровского — прекрасное письмо.
— А что он рассчитывает сейчас делать? — спросил Жак.
— Начал лечиться. Нашел свою жену, мать, малышей… Словом, готовится начать жизнь заново.
Ванхеде начал кружить возле печурки, временами нервно сжимая руки. И сказал, словно обращаясь к самому себе, сосредоточенно и задумчиво:
— Какое чистейшее сердце этот Княбровский.
— Чистейшее! — подхватил Жак тем же тоном. И после недолгого молчания добавил: — А когда он рассчитывает выпустить свою книгу?
— Об этом он не говорит.
— Рускинов утверждает, что это потрясающая вещь.
— А как же иначе? Ведь от первой до последней страницы книга написана в тюрьме! — Альбинос снова прошелся у печурки. — Письмо я сегодня вам потому не принес, что дал Ольге, а она покажет его в кружке. А вечером мне его возвратят. — Не глядя на Жака, высоко вскинув голову, легкий, как блуждающий огонек, порхал он по комнате, а на губах его бродила блаженная улыбка. Владимир говорит, что только в тюрьме он впервые почувствовал себя по-настоящему самим собой. Наедине со своим одиночеством. — Голос его постепенно приобретал какую-то особую мелодичность, но одновременно звучал приглушенно. — Говорит, что у него была премиленькая светлая камера на самом верху и что, взобравшись на нары, он мог дотянуться до низа зарешеченного окна. Говорит, что оставался в этой позе часами, думал, смотрел на мохнатые облачка, кружившиеся в небе. Говорит, что только небо и было ему видно: ни крыши, ни верхушки дерева, ничего, никогда. Но с весны и все лето солнце к концу дня чуть касалось его лица, правда, всего минут на десять. Говорит, что целый день он ждал этого мгновения. Вот вы сами прочтете его письмо. Говорит, что в первый год заключения услышал как-то раз плач ребеночка… А через два года услышал выстрел… — Ванхеде бросил быстрый взгляд на Антуана, который, слушая рассказчика, невольно следил за ним с любопытством. — Я вам завтра письмо принесу, — добавил он и снова сел.
— Только не завтра, — сказал Жак. — Завтра меня здесь не будет.
Ванхеде, казалось, ничуть этому не удивился. Но снова повернулся к Антуану и после недолгого молчания поднялся.
— Вы уж меня извините. Я, конечно, вам помешал. Но мне хотелось поскорее сообщить вам о Владимире.
Жак тоже встал.
— Ты слишком много сейчас работаешь, Ванхеде, побереги себя.
— Да нет.
— Все еще у Шомберга и Рита?
— Все там же. — Ванхеде лукаво улыбнулся. — Стучу на машинке. С утра до вечера говорю: "Да, сударь", — и стучу себе, стучу. Ну и что из этого? Вечерами я снова собой становлюсь. Тут уж мне никто не помешает думать: "Нет, сударь!" — всю ночь напролет думай, хоть до самого утра.