Жак ничего этого не видит: спина Антуана, склонившегося над больным, скрывает от него постель. Тем лучше. Однако он решается и делает шаг вперед. Отец, очевидно, спит. Антуан расстегивает пуговицу на обшлаге его сорочки и засучивает рукав.
"Из левой руки я пускал кровь, сделаем укол в правую", — думает Антуан.
Зажав пальцами складку кожи, он поднимает шприц.
Жак судорожно зажимает себе рот ладонью.
Игла с сухим звуком входит в тело.
С губ спящего слетает стон; плечо вздрогнуло. В тишине раздается голос Антуана:
— Не шевелись… Сейчас, отец, тебе станет легче…
"Он с ним в последний раз говорит", — думает Жак.
В стеклянной трубочке шприца уровень жидкости понижается медленно… Если в спальню войдут… Кончил? Нет. Антуан оставляет на минуту иглу в коже, потом осторожно снимает шприц и наполняет его вторично. Жидкость течет все медленнее и медленнее… А вдруг войдут… Еще один кубический сантиметр… До чего же медленно… Еще несколько последних капель…
Антуан вытаскивает иглу быстрым движением, протирает вспухшее место, откуда выступила розоватая жемчужина сукровицы, застегивает сорочку и прикрывает больного одеялом. Будь он в спальне один, он непременно склонился бы к этому мертвенно-бледному челу, впервые за двадцать лет ему захотелось поцеловать отца… Но он выпрямляется, отступает на шаг, сует в карман шприц и оглядывается вокруг, проверяя, все ли в порядке. Тут только он поворачивается к брату, и его глаза, равнодушно-суровые, словно бы говорят:
"Ну вот".
Жаку хотелось броситься к Антуану, схватить его за руку, выразить хотя бы объятием… Но Антуан уже отвернулся и, подтащив низкий стульчик, на котором обычно сидела сестра Селина, присел к изголовью постели.
Рука умирающего лежит поверх одеяла. Почти такая же белая, как простыня, она дрожит еле заметной для глаза дрожью: так подрагивает магнитная стрелка. Тем временем лекарство уже начинает действовать, и, несмотря на долгие муки, выражение лица проясняется: предсмертное оцепенение как бы приобретает всеискупающую усладу сна.
Ни о чем определенном Антуан не думает. Он нащупывает пальцами пульс больного — быстрый и слабый пульс. Все его внимание поглощено им: сорок шесть, сорок семь, сорок восемь…
Сознание того, что он только что совершил, становится все более туманным, восприятие окружающего тускнеет: пятьдесят девять, шестьдесят, шестьдесят один… Вдруг пальцы, сжимавшие запястье больного, сами собой разжимаются. Сладостное незаметное погружение в безразличие. Волна забвения захлестывает все.
Жак не смеет сесть, он боится разбудить брата. Так он и стоит, скованный усталостью, не сводя взгляда с губ умирающего. А они бледнеют, все сильнее бледнеют; дыхание почти не касается их.
Жак в испуге делает шаг вперед.
Антуан вздрагивает, просыпается, видит постель, отца и снова осторожно берет его за запястье.
— Пойди позови сестру Селину, — говорит он после молчания.
Когда Жак вернулся в сопровождении сестры Селины и Клотильды, дыхание умирающего стало глубже и ритмичнее, но вырывалось из горла с каким-то странным хрипом.
Антуан стоял, сложив на груди руки. Он зажег люстру.
— Пульс не прощупывается, — сказал он подошедшей к нему сестре Селине.
Но монашенка была твердо убеждена, что доктора вообще не умеют разбираться в предсмертных симптомах, тут нужен опыт и опыт. Ничего не ответив, она присела на низкий стульчик, нащупала пульс и с минуту молча вглядывалась в эту маску, покоившуюся на подушках; потом, обернувшись, утвердительно кивнула головой, и Клотильда быстро вышла из комнаты.
Одышка все усиливалась, тяжело было слушать эти всхлипы. Антуан заметил, что лицо Жака искривилось от жути и тоски. Он хотел подойти к нему, сказать: "Не бойся, он уже ничего не чувствует", — но тут открылась дверь, послышалось шушуканье, и мадемуазель де Вез, совсем горбатенькая в своей ночной кофте, появилась на пороге; ее вела под руку Клотильда, за ними следовала Адриенна, шествие замыкал г-н Шаль, шагавший на цыпочках.
Антуан раздраженно махнул рукой, запрещая им входить в спальню. Но они все четверо уже преклонили колена у порога. И внезапно в тишине, заглушая хрипы умирающего, раздался пронзительный голосок Мадемуазель:
— О, сладчайший Иисусе… предстаю пред тобой… И сердце мое раз-бито…
Жак вздрогнул и подскочил к брату:
— Не вели ей! Пусть замолчит.
Но тут же осекся под угрюмым взглядом Антуана.
— Оставь, — пробормотал он, нагнувшись к Жаку, и добавил: — Это уже конец. Он ничего не слышит.
На память ему пришел тот вечер, когда г-н Тибо торжественно поручил Мадемуазель прочесть у его смертного одра отходную молитву из "Литании о христианской кончине", и он умилился.
Монашенки тоже встали на колени по обе стороны кровати. Сестра Селина по-прежнему не отнимала от запястья умирающего своих пальцев…
— "Когда хладеющие губы мои, блед-ные и дрожащие… произ-не-сут в по-след-ний раз сладчай-шее имя твое, о, все-ми-лости-вый Иисусе, сжаль-ся надо мной!"
(И если эта несчастная старая девица еще сохранила после двадцати лет рабства и самоотречения хоть немного силы воли, то в этот вечер она собрала ее воедино, дабы сдержать свое обещание.)
— "Когда побелевшие мои про-валив-шиеся щеки внушат присутствующим у одра моего со-стра-дание и ужас, сжалься надо мной, о все-мило-стивый Иисусе!..
Когда власы мои, смоченные пред-смертным потом…"
Антуан и Жак не спускали с отца глаз. Челюсть его отвисла. Веки вяло поднялись, открыв застывшие глаза. Конец? Сестра Селина, по-прежнему не выпускавшая его запястья, смотрела прямо в лицо умирающему и не пошевелилась.
Голос Мадемуазель, механический, одышливый, как дырявая шарманка, неумолимо вытявкивал:
— "Когда ум мой, на-пуган-ный при-зра-ками, по-гру-зит меня в смерт-ную тоску, о, все-мило-стивый Иисусе, сжалься надо мной!
Когда слабое сердце мое…"
Челюсть отвисала все больше. В глубине рта сверкнул золотой зуб. Прошло полминуты. Сестра Селина не шевелилась. Наконец она отпустила запястье и оглянулась на Антуана. Рот покойного по-прежнему был широко открыт. Антуан быстро нагнулся — сердце больше не билось. Тогда Антуан приложил ладонь к застывшему лбу и осторожно мякотью большого пальца прикрыл сначала одно, потом другое веко, и они послушно опустились. Потом, не отнимая руки, словно любовное ее касание могло проводить мертвеца до порога вечного успокоения, он обернулся к монашенке и сказал почти полным голосом:
— Носовой платок, сестра…
Обе служанки громко зарыдали.
Стоя на коленях рядом с г-ном Шалем и упершись обоими кулачками в пол, Мадемуазель со своим крысиным хвостиком, не доходившим даже до воротника белой ночной кофты, безразличная к тому, что только что свершилось, продолжала свои причитания:
— "Ког-да дух мой подступит к устам моим и покинет навсегда мир сей…"
Пришлось ее поднять, поддержать, увести; и только когда она повернулась спиной к постели, казалось, только тогда она поняла, что случилось, и как-то по-детски разрыдалась.
Господин Шаль тоже заплакал; он вцепился в рукав Жака и повторял, мотая головой, будто китайский фарфоровый болванчик:
— Такие вещи, господин Жак, не должны бы происходить…
"А где Жиз?" — подумал Антуан, легонько подталкивая их к дверям.
Прежде чем и ему уйти из комнаты, он оглянулся, бросил вокруг последний взгляд.
После стольких недель тишина наконец-то завладела этой спальней.
Лежа высоко на подушке, при полном свете, г-н Тибо, вдруг ставший каким-то особенно длинным, с челюстью, повязанной носовым платком, оба кончика которого нелепо, как рожки, торчали у него над головой, — г-н Тибо вдруг превратился в персонаж легендарный: фигура театральная и таинственная.
VII. Труп
Не сговариваясь, Антуан с Жаком очутились на лестничной площадке. Весь дом спал; дорожка, покрывавшая ступеньки лестницы, поглощала шум шагов; они спускались след в след в полном молчании, с пустой головой и легким сердцем, не в силах подавить затоплявшее их чисто животное чувство приятной физической расслабленности.