Тут мадам Пуан взглянула на Мегрэ, явно говоря: «Помогите! Видите, до чего он себя довел!»
И это было правдой. На бульваре Пастер Пуан произвел на комиссара впечатление человека, получившего тяжелейший удар, содрогнувшегося от этого удара, не знающего, выдержит он его или нет, но все-таки еще не опустившего руки. Теперь же он говорил так, будто происходящие события его не касаются, будто судьба его решена раз и навсегда и борьба бесполезна.
– Президент действительно вам перезвонил? – спросил Мегрэ.
– Около половины пятого утра. Как видите, не я один не спал прошлой ночью. Он заявил, что моя отставка ничего не решит, что она будет воспринята как признание собственной вины и что мне надо просто сказать правду.
– В том числе правду об отчете Калама? – поинтересовался Мегрэ.
Пуану удалось выдавить некое подобие улыбки.
– Нет. Не совсем. Когда я думал, что разговор окончен, президент вдруг добавил: «Полагаю, у вас спросят, успели ли вы ознакомиться с отчетом». Я ответил: «Я прочитал отчет». – «Я так и понял. Насколько я могу догадываться, это объемный отчет, изобилующий техническими терминами, не обязательно понятными человеку, получившему юридическое образование. Думаю, достаточно будет сказать, что вы лишь поверхностно с ним ознакомились. У вас ведь теперь нет его под рукой, чтобы вы могли освежить в памяти. Говорю это вам лишь для того, друг мой, чтобы уберечь вас от дальнейших, еще более серьезных неприятностей. Если вы заговорите о содержании отчета, начнете называть конкретные имена, какие бы то ни было – это меня не касается, и мне все равно, какие там имена упоминаются – о вас обязательно скажут, что вы бросаетесь необоснованными обвинениями. Понимаете меня?»
Уже в третий раз с начала встречи Пуан принялся разжигать погасшую трубку. Жена министра повернулась к Мегрэ:
– Вы тоже можете курить, если хотите. Я привыкла.
– С семи утра начал трезвонить телефон. В основном журналисты, которые хотят задать мне вопросы. Сначала я говорил, что у меня нет никаких заявлений для прессы. Но тон их стал почти угрожающим, со мной лично связались два главных редактора крупных изданий. В конце концов я назначил на одиннадцать утра пресс-конференцию в своем кабинете. Но сначала я хотел с вами повидаться. Полагаю…
Министр то ли из суеверия, то ли из застенчивости оставил этот вопрос напоследок:
– Полагаю, вам ничего не удалось обнаружить?
Почему Мегрэ молча полез в карман и, не говоря ни слова, протянул найденное письмо министру? Возможно, чтобы придать большее значение своей находке и тем самым завоевать доверие Пуана? В любом случае, в жесте его было что-то почти театральное, обычно совершенно комиссару не свойственное.
Мадам Пуан не двинулась с дивана, но дочь, Анна-Мария, подошла к отцу и заглянула ему через плечо, чтобы вместе с ним прочитать записку.
– От кого это? – спросила она.
Мегрэ, в свою очередь, обратился к Пуану:
– Вы узнаёте почерк?
– Что-то знакомое. Только никак не могу припомнить…
– Это письмо было написано в прошлый четверг Жозефом Маскуленом.
– Кому?
– Жюлю Пикемалю.
Повисла тишина. Пуан молча протянул записку жене. Каждый пытался про себя сообразить, сколь значима эта находка. Когда Мегрэ снова заговорил, состоялось нечто вроде допроса, почти как на бульваре Пастер:
– Какие у вас отношения с Маскуленом?
– Никаких.
– Вам приходилось ссориться?
– Нет.
Пуан был серьезен и озабочен. Хотя Мегрэ никогда не вмешивался в политику, он все же был немного знаком с атмосферой, царившей в парламенте. Как правило, депутаты, даже если они принадлежат к разным партиям и ожесточенно нападают друг на друга с трибун, поддерживают дружественные отношения, напоминающие отношения школьных товарищей или сослуживцев.
– Вы что же, совсем с ним не разговариваете? – настаивал Мегрэ.
Пуан потер лоб.
– Это случилось давно, когда я только появился в Палате. Новоизбранная Палата депутатов, вы наверняка помните. Небывалый энтузиазм, мы все клялись друг другу, что в новой политике не будет места коррупционерам и мошенникам.
Да, это было сразу после войны, страна была охвачена энтузиазмом. Всем хотелось чистоты и честности.
– Большая часть моих коллег, вернее значимая их часть, были, как и я, новичками в политике.
– Но не Маскулен.
– Нет. Конечно, в Палате оставались и депутаты с довоенных времен, но всем казалось, что именно «новенькие» правят бал, задают соответствующую атмосферу. Всего через несколько месяцев я уже не был так в этом уверен. А через два года разочаровался окончательно. Помнишь, Генриетта?
Он повернулся к жене.
– Настолько разочаровался, – сказала она, – что решил больше не переизбираться.
– На одном из званых вечеров я взял слово, чтобы высказать все, что наболело. Там были журналисты, так что речь мою тут же записали. Удивлюсь, если мне ее сейчас не напомнят. Я говорил, кажется, о нечистоплотности и грязных руках. Объяснял, что проблема не в самой системе, а в той атмосфере, в которой нам, политикам, вольно или невольно приходится жить и работать. Думаю, нет смысла вдаваться в подробности. Вы наверняка помните кричащий заголовок: «Товарищеская республика». Мы действительно видимся каждый божий день. Жмем друг другу руки. Через несколько недель после начала заседаний мы уже все друг с другом на ты и, конечно, неизбежно оказываем товарищам мелкие услуги всякого рода. Каждый день нам приходится пожимать все большее количество рук. И если так случается, что какие-то из этих рук чем-то замараны, нам остается лишь пожать плечами: «Что с того! В общем-то, он неплохой парень!» или «Он сделал это для блага избирателей!». Понимаете? Я тогда открытым текстом заявил, что, если бы каждый из нас раз и навсегда отказался пожимать руки тем, кто политически нечистоплотен, нам сразу стало бы легче дышать.
Министр помолчал и с горечью добавил:
– А потом я решил на личном примере показать, как это делается. Я перестал здороваться за руку с некоторыми журналистами и дельцами, которые околачиваются в министерских прихожих. Я начал отказывать влиятельным избирателям в некоторых услугах, которые считал не совсем честными. И однажды, когда в вестибюле министерства ко мне подошел Маскулен и протянул руку, я сделал вид, что не вижу его. Открыто повернулся к нему спиной. Я знаю, что он тогда побледнел и затаил на меня обиду. Такие люди не прощают.
– И так же вы поступили с Гектором Табаром, редактором «Слухов»?
– Я отказался его принять два-три раза подряд, и он больше не настаивал.
Пуан взглянул на часы.
– Мегрэ, до пресс-конференции остался час. В одиннадцать я должен буду встретиться с журналистами и ответить на их вопросы. Я хотел было отправить им пресс-релиз, но вряд ли они этим удовлетворятся. Я должен буду сказать им, что Пикемаль принес мне отчет Калама и я отправился в свою квартиру на бульваре Пастер, чтобы прочитать его.
– И не прочитали!
– Постараюсь быть не столь категоричным. Самым сложным, невозможно сложным будет заставить их поверить в то, что я оставил столь ценный документ на частной квартире без всякой охраны и, когда на следующий день захотел отнести его президенту, обнаружил, что отчет исчез. Мне никто не поверит. И исчезновение самого Пикемаля ничего не упрощает, наоборот. Все сразу подумают, что я тем или иным образом устранил ненужного свидетеля. Единственное, что могло бы меня спасти, – это найти человека, выкравшего документ.
Он помолчал и добавил, будто извиняясь за невольно проступившую досаду:
– Но этого, конечно, я не мог бы ожидать всего за сорок восемь часов. Даже от вас. Как вы думаете, что я теперь должен делать?
Тут решительно вмешалась мадам Пуан:
– Подать в отставку и вернуться в Ла‑Рош-сюр‑Йон. Люди, которые тебя знают, просто не могут подумать, что ты в чем-то виноват. А до остальных нам нет никакого дела. Совесть-то у тебя чиста, верно?
Анна-Мария закусила губу. Мегрэ понял, что девушка не может разделять мнение матери. Для нее подобный крах политической карьеры отца автоматически означал и крушение всех собственных планов.