Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Нина Ольшевская: «Прилетел Толя, и нам удалось отговорить мадам от поездки в Париж».

Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1963—1966. Стр. 300

Это 1965 год.

Как видите, тоже значительно позже, но решимость была куда как более явная. И то – Париж или Туруханский край. Сами подумайте.

Кстати, когда Иосиф Бродский был в ссылке, родители его навещали (поврозь, чтобы его развеять) два раза. Им было по шестьдесят лет. Сидел Иосиф год с небольшим.

26 мая 55.

«Дорогая, милая Эмма,

могу сообщить Вам, что я опять в больнице. Мои болезни, сердце и живот, обострились; но надеюсь, что долго не проваляюсь. <…> Меня не особенно удивило сообщение о неприезде, хотя мама могла бы сама известить меня. Суть дела, конечно, не изменилась бы, но было бы приличнее. <…>

Я только одного не могу понять: неужели она полагает, что при всем ее отношении и поведении <…> между мной и ей могут сохраниться родственные чувства, т.е. с моей стороны. Неужели добрые друзья ей настолько вылизывают зад, что она воображает себя непогрешимой всерьез. В письме от 17.V она пишет, что ей без моих писем «скучно» – но я их пишу не для того, чтобы ее развлекать, для этого есть кино. Там же спрашивает, «можно ли присылать денег больше 100 р», – это она может узнать и в Москве, но она, видимо, хочет, чтобы я клянчил подачку <…>».

Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 359

Здесь надо писать: и т.д. Ведь мужчине жаловаться не пристало, верно?

Представьте себе положение зэка и то, как смотрят на него другие заключенные – узнав, что мать отказалась к нему приехать повидать. Жалеют, думаю. Потом знакомые негодуют, что бывшие зэки, сидевшие с Левой, «кирюхи» – отзываются о великой Ахматовой с ненавистью.

В своих воспоминаниях Эмма Герштейн сочувственно пишет «о горечи Анны Андреевны по поводу внутреннего разрыва, произошедшего между нею и Левой». И мы все эту горечь с ней разделяем.

Как она «хлопотала»

Когда Лев Николаевич Гумилев отбывал свой последний срок (всего он провел в заключении около 15 лет), в нем особенно сильно укрепилось убеждение, что мать хлопочет о его освобождении недостаточно. Не будем утрировать – даже если страдания осиротевшего материнского сердца уже в ней вызрели, и она была бы готова разразиться горчайшим поэтическим некрологом, и судьба ее обрела бы наибольшую отточенность – тем не менее она не делала ему вреда сознательно. Ленилась – да, боялась – да. В ту его последнюю отсидку действия ее были таковы:

– Написала ОДНО ходатайство о пересмотре дела. Получила официальный отказ и посчитала, что это из-за того, что она – это она, Анна Ахматова, и больше ей обращаться не следует.

– О ПОМИЛОВАНИИ – не ходатайствовала. Помилование – это для преступников с признанной виной, но она не стала.

– На писательском съезде, где была звездой, сделала только один жест: поговорила с Эренбургом (могла хоть каждый день с ним разговаривать).

– На XX съезд партии не написала ни строчки, не позаботилась о сыне вовсе. Лева был освобожден позже многих других, «микояновской» комиссией, без всякого участия Ахматовой.

Иосиф Бродский из ссылки в Норенской торопит своих благодетелей хлопотать за него энергичней. Ахматова раздражена, хотя хлопотать в любом случае придется не ей.

«У него типичный лагерный психоз (это заболевание немного стыдно вроде энуреза или педикулеза) – это мне знакомо – Лева говорил, что я не хочу его возвращения и нарочно держу в лагере…» Я подумала: Лева пробыл в тюрьмах и лагерях лет двадцать без малого, а Иосиф – без малого три недели. Да и не в тюрьме, не в лагере, а всего лишь в ссылке.

Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1962—1966. Стр. 207

У Чуковской был расстрелян любимый муж, которого она помнила тридцать лет, поэтому в этот торг она вступает с полным правом, как эксперт, знающий цену каждому дню.

Лева был точен: ей было бы лучше, если б он умер в тюрьме, для маски страдалицы – просто подарок судьбы его десятилетия в тюрьме. Но не будем опереточными макиавеллиевцами: она, конечно, бездействовала в плане его освобождения не для того, чтобы продлить его страдания – а себе славу. Она бездействовала, потому что трусила и ленилась.

<…> Гумилев был искренне убежден, будто мать не добивалась его освобождения из лагеря. <…> Лев Николаевич не изменил своего мнения до конца своих дней.

Михаил АРДОВ. Вокруг Ордынки. Стр. 64

Верить мы должны кому угодно, но не Льву Николаевичу.

Волков: Лев Николаевич Гумилев, сын Ахматовой, не раз упрекал ее в том, что она о нем заботилась недостаточно – и в детстве, и в лагерные его годы. Помню, я разговаривал со старым латышским художником, попавшим в лагерь вместе со Львом Гумилевым. Когда я упомянул Ахматову, его лицо окаменело и он сказал: «От нее приходили самые маленькие посылки». Я как будто услышал укоряющий голос самого Гумилева.

Соломон ВОЛКОВ. Диалоги с Бродским. Стр. 245

А если поверить? – что зэк, сидевший со Львом в одной тюрьме, мог и сам оценить размер посылок? а не только передавать жалобы со слов Гумилева, на самом деле, предполагается, получающего самые большие?

А может, здесь и вообще не в этом дело? Может, лучше все-таки отвлечься от тонкой этической стороны дела и не браться судить Льва Николаевича Гумилева за то, что он мысленно укорял мать за маленькие посылки? Может, при нашей очень тонкой душевной организации мы бы тоже стали укорять?

О Льве Гумилеве

С. Они с моим отцом оказались вместе в пересылке.

Мне не нравилась его манера себя держать, немножко такая надменная. Заносчивость такая. Мне это не нравилось. А отец мне сказал: «Вот ты так говорила о Левушке, а ты знаешь, он себя вел ТАМ идеально». Это большая проба.

Д. Конечно.

С. И отцу моему понравиться было трудно.

М.Д. СЕМИЗ в записи Дувакина. Стр. 181—182

Все ссылаются на его черствость. Что «потерял человеческий облик», и «сам перестал быть человеком», и «бедный мой Левушка» – но вот во время войны он в каждом письме, каждый раз, без исключения, говорит о том, что мама ему не пишет. Может быть, был не прав – не промолчал, подчеркнул, но ведь она-то – не писала. Не писала, скрывай он это во спасение ее репутации безутешной матери или не скрывай. То же и с посылкой. Даже самый сытый и лишенный воображения человек может все-таки согласиться с тем, что у зэков мало развлечений. И получение посылки – самим или сокамерником – большое событие в их жизни, они разбираются в этом и отличить большую посылку от маленькой умеют. Большая – это большая, маленькая – это маленькая. Самая маленькая – это самая маленькая. Пусть собранная со страданием, с величием, с героизмом, но – самая маленькая.

Известие об избрании Ахматовой делегатом на всесоюзный съезд писателей повергло в шок всех грамотных людей в лагере. Особенно волновались «кирюхи» (кто такие см. ниже). Узнав из газет, что заключительным заседанием съезда был правительственный прием, они вообразили, что это и есть единственный удобный случай для «качания прав» Ахматовой. <…> В газетах не писали, что члены правительства сидели в президиуме на сцене, отгороженной от зрительного зала. В зале среди писателей, ужинавших за столиками, присутствовала и Ахматова с застывшей (или с не застывшей как знать) любезной улыбкой на лице. «Маска, я тебя знаю», – обронила проходящая мимо нее Рина Зеленая (они были знакомы по ардовскому дому). Вот как изысканно все было.

<…> Лев уже никогда не мог освободиться от ложного убеждения, что на съезде его мать упустила единственную возможность просить за сына. Она ее упустила. Я утверждаю это не голословно, а на основании писем Л. Гумилева ко мне из лагеря. Встреч с вернувшимися ранее его «кирюхами» и примечательного письма одного из них, имевшего ко мне поручение от Льва Николаевича (колоритнейшее, должно быть, презабавное письмо, кирюха – он и есть кирюха). Это люди, среди которых были и стихотворцы, и художники, научные сотрудники, но, к сожалению, не искушенные в политике и дипломатии – политиков и дипломатов, к сожалению, сажали недостаточно. Им казалось, что Ахматова купается в благополучии, что опала с нее снята, и они удивлялись, как при таком, по их понятиям, высоком положении она не может пальцем пошевелить, чтобы выхлопотать освобождение своему совершенно невинному сыну. Все это было иллюзией, стимулирующей в Леве развитие не самых лучших черт – зависти, обидчивости и – увы! – неблагодарности.

Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 324—325

44
{"b":"247414","o":1}