Вот это и есть ее награда: возможность так воскликнуть, возможность показать на виноватого. Это то, что дал ей сын. А вся история была такова: сначала было детство (в котором не было ролей ни матери, ни сына), потом юность, в которой она была возмущена тем, что он хочет жить, потом ее любовник донес на него, взяли обоих, она чуть не потеряла рассудок от горя по Пунину, хлопотала, их освободили, сына чуть позже опять посадили, но началась война – ее звездный час, было не до него, после войны еще какое-то время был почти апофеоз, а потом ее все-таки решили окоротить, а сына – как водится, посадили.
Ей было ясно, что сажают его, а не ее – в назидание за правильное поведение. Она все поняла и неправильных шагов не делала. Она платила сыном.
Она должна была сделать свой ход: или защищать его, а значит – протестовать, или – показать, что она понимает: или он, или она. Она согласна расплачиваться сыном и пишет стихи Сталину. Конечно, поклонники все воспринимают превратно.
Жертва Ахматовой оказалась напрасной. Такие вещи всегда бывают напрасными. Читайте Евангелие. «Грехопадение», насколько мне известно, никто ей не заказывал и ничего не обещал <…>.
Леву <…> не выпустили, а надломленной Ахматовой предоставили право говорить с кем попало непроницаемым тоном и переводить на русский язык стихи своих иноязычных подражательниц. Если кто-нибудь думает, что это не пытка, он ничего не знает о радостях и страданиях творческой личности.
Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 323
Радости и страдания творческой личности заключаются в творчестве. Поэт – это тот, кому ничего нельзя дать и ничего нельзя отнять. Непроницаемым и холодным тоном она разговаривала всегда. Иноязычных подражательниц у нее было, скажем прямо, мало, – ведь речи-встречи-невстречи – это обыденный круг женских тем, и если автор не поднимается над темой, а только обозначает ее, то он обречен натыкаться на своих не подражателей, а двойников.
Стихи Сталину – не жертву, а плату – она написала не для того, чтобы помочь сыну, а чтобы защитить себя. И это было понято правильно. Ахматову никогда не тронули.
«Какую биографию делают нашему рыжему!» – ее знаменитая фраза о суде над Иосифом Бродским. Представим себе, что, ослепленный завистью, Иоанн Креститель (если б дожил) упрекает Пилата: «Какую биографию делаете нашему Длинноволосому!» Ну, жил себе человек, проповедовал, зачем же такие авансы… При самом изощренном зломыслии, может, и можно ему приписать такую фразу. А вот Богородицу, довольно похлопывающую себя по бокам: какую биографию делают Ей, – это уже невозможно. Такое возможно только в жизни. В жизни замечательных людей – великой Анны Ахматовой.
Лагерный психоз
Принято считать, что Лев Николаевич «испортился» в тюрьме, был несправедлив к матери, когда освободился в пятидесятых годах, выглядел неблагодарным. Повторяли ахматовское: «Мне его испортили. Бедный мой Левушка! Прости его Господь». Прислушиваться к Левушкиному мнению считалось (и считается) «неправильным» и неприличным. Слушать надо только поклонников и наследников Ахматовой. А ведь Лев Николаевич, кажется, вменяемым был. Может, и ему дать слово? Особенно если это письма, написанные не десять лет спустя чужими людьми, а им самим? Из тюрьмы, скажем?
Эмма Григорьевна Герштейн полностью отметает точку зрения самого Гумилева и тех, кто почему-то – а почему бы нет? – ему поверил, например, его жены и академика Панченко.
…Гумилева, который через сорок лет рассказывал академику Панченко свои байки.
Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 320
Это – хороший тон.
В письмах подруге Лев Николаевич жалуется ей на маму. Что поделаешь: Эмма – более чем двадцатилетнее знакомство, а мама не пишет. Зэку же хочется тепла.
15.1.55.
«Я ей написал огромное письмище, но она, возможно, не скоро вернется домой и, значит, не скоро его получит. А если бы она поручила кому-нибудь пересылать ей в Москву письма от сына, как нечто нужное ей, она могла бы получать их и скорее. Поцелуйте ее от моего имени и велите написать открытку. Она и напишет – за стойкой в зале Центрального телеграфа – дома-то ведь хочется писать что-то свое, личное, сыну – достаточно и с почты открытку… Я вошел во вкус эпистолярного стиля. Как будто за последний год жить стало легче и веселее. Мне многие знакомые написали. Эмма, милая, пишите иногда, мне очень это радостно».
Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 354
Нет, пишет и мама.
Дорогой мой сынок Левушка, опять давно не писала тебе и даже не имею обычного извинения – работы. Я отдыхаю теперь после санатории, где было очень хорошо и прохладно и отдельная комната и общее доброе отношение.
Письмо АА – Л.Н. Гумилеву.
ЛЕТОПИСЬ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА. Т. 4. Стр. 95
Просто к слову: у нас дома завелась шутка: «Ты чем занимаешься?» – «Я? Отдыхаю после санатории».
22 декабря 1954 г. (телеграмма)
«Напомните маме обо мне похлопотать Лева».
Ответная телеграмма была послана 23 декабря 1954 г.: «Помним. Постарайтесь сохранять спокойствие. Это самое главное. Эмма».
Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 354
Краткость Левиного стиля могла бы показаться вызывающей, но Эммин бесстрастный тон доктора-психиатра подтверждает, что эта игра существует. Раз существует – значит, в нее играют обе стороны.
А вот когда он уже не хочет подыгрывать матери:
8 марта 1955 г.
«Мамин эпистолярный стиль несколько похож на издевательство, но знаю, что это неумышленно, вернее, просто недостаток внимания ко мне. <…> Все-таки, я полагаю, что 1 посылка в месяц не покрывает всего долга матери перед гибнущим сыном, а это не значит, что мне нужно 2 посылки. Вы можете заметить, что я чувствую себя несколько обиженным невнимательным обращением со мной. Напр., сообщая мне о заявлении ак. Струве, мама не написала ничего по поводу содержания его и т.п. – и Эмме запретила писать, просчитав, что эта искренняя забота (подробное сообщение о его делах) так сыном и будет воспринята – как искренняя забота, только вот не со стороны матери. <…> А ламентации по поводу моего здоровья меня просто бесят. Пора понять, что я не в санатории <…>».
Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 354—355
«Мама как натура поэтическая, страшно ленива и эгоистична, несмотря на транжирство. Ей ЛЕНЬ ДУМАТЬ о неприятных вещах и о том, что надо сделать какое-то усилие. Она очень бережет себя и не желает расстраиваться. Поэтому она так инертна во всем, что касается меня».
«<…> Для нее моя гибель будет поводом для надгробного стихотворения о том, какая она бедная – сыночка потеряла, и только. Но совесть она хочет держать в покое, отсюда посылки, как объедки со стола для любимого мопса, и пустые письма, без ответов на заданные вопросы. <…>»
Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 356
Письмо это очень пространно, и, если бы это был роман, мы должны были бы упрекнуть автора за многословие и попытки вызвать сочувствие к такому малосимпатичному резонерствующему персонажу. Романтический герой должен был бы гордо молчать. Но если все количество слов этого письма мы разделим на количество дней, которые он провел в тюрьмах и лагерях – как раз и получится, что каменное его слово падало с частотой, полностью соответствующей самым строгим законам элегантности.
Лев Гумилев:
«В последнем письме она высказала гипотезу, что нас кто-то ссорит. Увы – это она сама».
Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 359
9 июня 1955 г.
«Получил от мамы 3 открытки, на которые долго не мог ответить, так они меня расстроили. Так пишут отдыхающим на Южном берегу Крыма, что она, в конце концов, думает?! Я это время пролежал в больнице, сердце и желудок объединили свои усилия, но сегодня выписан и послезавтра выхожу на работу».
Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 360
12 июня 1955 г.
«Ну, к примеру: я спрашиваю, жива ли моя любовница, а получаю письмо с описанием весенней листвы. Ну, на черта мне листва?!»
Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 361
21.VII.1955.
«Очень, очень благодарю вас за заботу и за письмецо. С ними легче».
Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 363