Шёл мимо раненый... Холодно ему казалось... Мигнул и на него умирающий огонёк костра... Мигнул и замер... Побрёл на него раненый солдат... Видит, начальство какое-то... Что ж ему! После такого боя разве оно страшно?
— Расступись, братцы, дай отогреться!.. — И думать не хочет, какое тут офицерство собралось... Привалился к огню, разгрёб его... Что ему, может быть, умереть сейчас. Упало всё внутри — тоска!
— И огня-то мало! — угрюмо звучит его голос... — Не умели разложить... Эх!.. Доля ты, доля солдатская!..
Смотрит на него генерал... Красным шрамом исполосован лоб... Плечо в крови... На ноге кровь.
— Где ранен? — тихо спрашивает. — В редуте?
— Ранен?.. Тебе не всё равно, где?.. Не в резервах же... — И невдомёк ему, что генерал свой, — не различает воспалённый взгляд...
Молча смотрит генерал в красные угли точно проснувшегося костра... Он и не слышал ответа солдата, так, машинально, спросил:
— Ранен!.. Все ранены... Не сочтёшь!.. — угрюмо говорит солдат, разгребая их... — Понавалено... Тыщи лежат.
«Да, не сочтёшь!.. Ты их вёл на смерть... Где они?.. Зачем, за что... Что им за дело, им, расплатившимся за тебя, до идей, которым ты служишь... Необходимые жертвы!.. Да кому же они необходимы... Тебе... Таким, как ты... Солдату необходимы?..»
И опять та же холодная мёртвая рука!..
Забылся было, к костру привалился... Что это?.. Кто-то шинель с него тянет...
— Что? — машинально отзывается генерал.
— Ты здоров... Мне надо... — ещё угрюмее отзывается солдат, снимает шинель с него, завёртывается и идёт далее...
Генерал следит за фигурой раненого, всё больше и больше сливающейся с темнотой, и опять молча продолжает вглядываться в красные угли, вновь покрывающиеся серым налётом золы... Умирающий огонёк слабее и слабее вздрагивает под ней, точно ему холодно, точно он также спешит завернуться в эту золу...
И опять безотвязные думы... Ах, как кричит это вороньё... Ноет внутри, в душе ещё громче грозится ему кто-то... безотвязно!..
Далеко-далеко откуда-то слышится музыка... Что это, кому вздумалось праздновать? Должно быть, ужинают там весёлые люди... Странное дело, как эти мотивы под стать крикам вороньих стай... Что-то жадное, как и в первых, что-то неумолимо насмешливое... Звон бокалов в них чудится, довольный, весёлый говор... Везде вороньё!..
А огонёк уже совсем завернулся в серую золу и заснул... Ах, если бы и ему, с его безотвязными думами, можно было заснуть... Если бы и его оставила эта холодная, мёртвая рука... Не щемила бы сердце... Помолчи хоть на минуту, укоряющий голос!.. Закройте свои кроткие печальные очи, небесные звёзды... О, тучи, тучи! Где вы? Зачем теперь открыли вы этих безмолвных свидетелей!..
XV[77]
После третьей Плевны я встретил Скобелева в Бухаресте. Он отправился туда отдохнуть, собраться с силами, привести в порядок разбитые нервы... Впрочем, этот отдых был очень своеобразен. Он и тут не переставал работать и учиться. Румыны, видевшие его в ресторане Брофта и у Гюга за стаканом вина, в шумном кружке молодёжи, скоро очень полюбили Скобелева, румынки ещё больше. От этих — не было отбоя. То и дело он получал записки от той или другой бухарестской львицы, с назначением встреч там или здесь, но записки эти сжигались без всяких дальнейших результатов... Ему иногда положительно приходилось запираться от этих дам. Хотя он вовсе не был целомудренным Иосифом... «Это какая-то Капуя!» — повторял он.
— Нужно бежать от порядочных женщин! — говорил Скобелев... — Именно от порядочных.
— Вот-те и на!
— Военному непременно. Иначе привяжешься, а двум богам нет места в сердце... Война и семья — понятия несовместные!
Я не могу забыть весьма комического недоразумения, случившегося тогда же. Какая-то валашка из Крайовы, весьма молодая, красивая и ещё более эксцентричная особа, наслушавшись разных чудес о Скобелеве и узнав, что он в Бухаресте, разлетелась туда... Скобелев получает от неё восторженное письмо, в котором его поклонница сообщает, что завтра она сама явится к нему лично выразить своё удивление... Послание сожгли, а об ней забыли. На другой день Скобелев сидит у себя со старым и дряхлым генералом С***. Этот последний уже надоел ему бесконечными рассказами о всевозможных кампаниях, в которых он участвовал, начиная чуть не со времён очаковских и покорении Крыма и кончая Севастополем. Вдруг входит к Скобелеву лакей.
— Вас спрашивает дама...
— Какая?
— Она передала свою карточку...
На карточке фамилия той же, которая вчера прислала письмо. Генерал поморщился. Слишком уж однообразно и скучно выходило это, но тут же ему пришла блистательная мысль — одним ударом избавиться и от старого генерала и от румынской красавицы. Он, зная слабость первого к хорошеньким личикам, обращается к нему:
— Ваше-ство, выручите меня!
— В чём?
— Да вот, ко мне обратилась одна женщина... Мне некогда... Совсем некогда... Выйдите к ней вы... Она меня никогда не видала... Скажите ей что-нибудь, ну, хоть скажите, что вы Скобелев... Или просто извинитесь за меня.
С*** улыбается... Ему нравится эта мысль...
— Я уж лучше скажу, что я — вы?.. А?
Он выходит к румынке, а Скобелев в это время запирается и садится за работу.
Генерал, явившийся Скобелевым, потом рассказывал свои впечатления.
— Помилуйте, дура какая-то... Набитая!.. Я ведь не таких, как она, в Венгрии видывал... В сорок восьмом. Что она думает себе, на диво мне всё это?.. Мне только захотеть... У меня в Сегедине такая была!..
— Что же эта-то сделала?
— Посмотрела на меня, да как расхохочется... С тем и ушла!.. Болтает что-то по-своему, сорока!..
Румынка встретила на другой день генерала, командовавшего калафатскими каларашами.
— У русских понятие о молодости очень оригинальное.
— А что?
— Помилуйте... Скобелев по-ихнему — молодой генерал... Я его видела — просто старая обезьяна, да и к тому же ещё с облезшей шерстью. Хороша молодость... Что же у них называется старостью?
Несмотря на эти комические эпизоды, Скобелев был точно раздавлен впечатлением 30 августа.
— Оно всё время стоит передо мной... Не могу забыть... Кажется, пьёшь, пьёшь — захмелеешь даже... А тут опять вырастет в глазах этот бруствер, сложенный из трупов... Горталов, поднятый на штыки... Ужасно!..
— ...Я ведь, знаете, совсем не сентиментален... Я сознавал необходимость и возможность тридцатого августа... А всё-таки! Ведь и вина не моя, а спать не могу... Так всё и чудится передо мной картина отступления от редутов... Крики в ушах эти...
Он пожелтел в это время, похудел...
— Нет, тут плохой отдых.
— Почему?
— На деле скорей забудется... А тут все впечатления этого проклятого дня донимают...
В Бухарест приехал Тотлебен. По пути за Дунай он останавливался тут на несколько дней... На первых порах он сошёлся очень коротко со Скобелевым. Они даже казались неразлучны. Вместе обедали, вместе ужинали. У обоих было одно общее — отвага и привычка к боевой жизни. Оба одинаково недоверчиво относились к штатским генералам и тем героям мирного режима, которые, нося военный мундир, явились на боевые нивы с невинностью младенцев и кротостью голубей. К сожалению, две эти боевые силы Тотлебен и Скобелев — не долго шли рядом. Слишком не схожи были их натуры, слишком разны взгляды на войну, на солдата... Один — весь осторожность, даже медлительность, спокойствие, заранее обдуманный план. Другой — орёл, жадно накидывающийся на врага, находчивый, гениальный, даже способный в самом бою создать новую диспозицию, нервный, алчущий сильных впечатлений... Любимцем войск, разумеется, был второй, хотя роль первого под Плевной была несомненно полезнее... Потом под Геок-Тепе и Скобелев стал иным. С годами пришла рассудительность, поэт войны стал и её математиком... В конце концов он показал себя только в последнее время, и настоящего Скобелева мы бы увидели потом, в первую большую войну... До 1880 года он только развивался, складывался, рос... Все блестящие его качества до этого времени были лишь вспышками гения, отдельными лучами этой военной звёзды, столь яркой, столь быстро взошедшей, чтобы тотчас же потухнуть.