— Господи, до чего мы дожили… до чего дожили… А раскольничьи попы, чай, рады?
— Как же им-то не торжествовать? Питирим и Павел им льстят: нужно-де тебя, Никон, низложить, а коли низложат, то возьмутся за них… Повидишь мое слово… Но я ведь чего страшусь: коли, да сохранит Господь, брат Алексей умрет, тогда и Милославские все захватят с раскольниками государево дело, и тогда они назовут тебя еретиком и сожгут в срубе… Беги от греха, святейший… Беги, куда хочешь, — аль в Киев, аль в Вильну.
— Да как бежать-то, царевна?.. А Русь что скажет?.. И братию как оставить и обитель эту… Докончил я и храм и службу в нем уж правлю… И зачем бежать?
— От пыток, истязаний и лютой смерти… А там, в Киеве, будешь ты в почете, в могуществе… да и друзья твои приедут туда…
— Да кто же последует за изгнанником, беглецом?
— Кто? Мама Натя… и… и — я…
— Ты, да как же это?
— Убегу… убегу… и след простынет… Ни одна застава не задержит меня… хоша бы пришлось в мужской одежде пробираться.
— Царевна, что говоришь ты?., сестра царя… самодержца… и ты последуешь за бедным монахом… опозоренным… прогнанным!
— Не то говоришь ты… Я, царевна, дочь и сестра русских царей, пойду за великим подвижником православия, за великим святителем, за патриархом всея России. И что может быть выше сея любви, как не положить душу свою за брата… Обмывать я буду твои ноги, как омывал ты в Москве странникам… Святейший патриарх, дозволь мне и маме Нате следовать за тобою… подобно святым женам Евангелия мы будем служить тебе с любовью.
Никон прослезился, обнял ее горячую голову и поцеловал ее.
— Права ты, царевна, мне нужно бежать от греха, введут они и царя, и церковь святую во грех… Пока Алексей жив, он не попустит торжеству раскола, но коли он, да сохранит Господь, умрет, — горе тогда и моим последователям, и церкви Христовой. Знаю я, для чего и хотят они ввести за вероотступничество и пытку, и казни, это они готовят мне костер… сруб… как Иоанну Гусу кесарь. Но вижу я иное… Они себе готовят эти костры. Питирим и Павел, оба как будто родились не здесь, а в Гишпании… Меня они отравили, да Бог помиловал, а теперь они готовят мне сруб.
— Тебе и нужно бежать от этого греха, да не осквернится земля русская позором, а коли ты будешь в Киеве, так ты их поразишь страхом. Коли ты будешь там, одно имя твое будет приводить их в трепет, да и царь тогда пожалеет о Никоне… Поезжай туда… да поскорей. Я с мамою Натею тоже проберемся туда… хоша бы и пешком… Умоляю тебя… видишь, я на коленях…
— Еду… еду… царевна… встань… Твои святые речи меня подкрепили… Теперь с ясным сердцем я туда выеду… и завтра же ночью; теперь ночи темные… и за одну ночь Бог знает куда заедешь.
— Так ты слово даешь?
— Вот тебе моя рука… но и ты дай слово.
— От меня слова нечего брать, я тебя найду и на краю света… Лишь бы Господь Бог дал тебе, святейший, уйти от врагов в Киев.
— Итак, прощай… Я провожу тебя к маме Нате.
— Не нужно… я сама найду путь… Благослови только меня на прощание и не забудь меня грешную в своих святых молитвах: и я буду служить ежедневно молебны, да охранит тебя в пути Творец всемогущий.
Никон проводил ее на дорогу и, простившись с нею, возвратился в свой скит с веселым сердцем.
— Свет не без добрых людей, — подумал он.
XIX
Бегство Никона
В Новом Иерусалиме творится что-то необычайное. Домашний штат Никона и в Новом Иерусалиме невелик: два крестника его — евреи, Афанасьев и Левицкий, с женами; другой крестник Денисов, из немцев рижских; Трофим (слесарь) с женою; поляк Ольшевский и Кузьма, с которыми он жил в Крестном и, наконец, зять его Евстафий Глумилов.
Последний был женат на сестре Никона, которую он носил на руках, когда был еще мальчиком. Сделавшись патриархом, Никон не постыдился крестьянина-зятя и приблизил его к себе, не давая ему никакого общественного назначения, и он заправлял лишь частными его делами.
Крестники его, Афанасьев и Левицкий, заведывали работами по монастырю, а Денисов был пожалован в боярские дети и заведывал отчетностью монастырскою, как человек честный и бескорыстный.
В этой-то дворне стали к чему-то готовиться. Все укладывали в походные тюки свои пожитки и приготовляли походную провизию: хлеб, сушеную рыбу и тому подобное.
Приготовления эти делались хотя поспешно, но втайне от монастырской братии.
Вся дворня была встревожена неожиданностью, но явно была довольна походом, хотя не знала, куда и зачем.
Недовольны были только два еврея и слесарь, так как они имели жен, как видно не входивших в походный штат, и притом вопрос о том, взять ли еще евреев с собою, не был патриархом решен.
Евреи поэтому шушукались между собою многозначительно.
Ольшевский сильно хлопотал об укладке патриарших вещей, а кузнец не знал, как и что взять с собою, так как распоряжение не было сделано, какой экипаж пойдет в дорогу.
Патриарх же заперся с игуменом и строителем обители Аароном, и вели длинную беседу.
Это выводило из терпения всю его дворню.
— Альбо то можно, — ворчал поляк, — не говорить, в чем мы поедем… Налегке, — сказал он. А ризы-то нужно взять… а митру… а посох… а крест… Надея на Бога, нас будут встречать с крестами и образами… а мы и облачимся и будем народ благословлять.
— Авжежь, — процедил сквозь зубы Михайло, — колы мы въедимо в какой город, буде трезвон с колокольни, и монахи вси на встричу, як саранча высыпят.
— А мне-то что брать? — недоумевал кузнец.
Является вдруг боярский сын Денисов.
— А вот что, — говорит он. — Патриарх приказал уложить в тюки одно белье, да кое-какие бумаги… поедем мы вес верхами.
— Как, верхами? И патриарх? — восклицают голоса.
— Да, и патриарх. Ночью, как братия заснет, всех казачьих лошадей оседлать и навьючить, и все — в путь… Только жидам не говорите… слышите?
— Альбо то можно? Патриарх, да на коне.
— Дурень ты, — прерывает его Михайло, — чи Христос на осли да не выезжав?..
— И то правда… и мы вступим в город на конях… и то добже, — успокоился поляк.
Но не утерпел он, забрал все облачение патриарха и, сделав огромный тюк, объявил, что он готов идти сам пешком, но без облачения-де патриарх не патриарх.
Наконец настал вожделенный час: иноки легли спать и огни потухли.
Зять патриарха Евстафий, рослый, красивый мужчина, с добрыми голубыми глазами, появился в патриаршем отделении и скомандовал: переодеться всем в казачью одежду, хранившуюся у них в чулане, вооружиться по-казачьему, а все изготовленные тюки навьючить на лошадей.
— Поедут следующие, — заключил он, — патриарх, я, Ольшевский, Денисов, Кузьма кузнец и Михайло.
— А жиды и слесарь? — спросил Михайло.
— Пущай здесь остаются. Коней у нас казачьих семь: шесть пойдут под седоков, а седьмой — под патриарший вьюк.
— Моя взяла! — крикнул радостно Ольшевский. — Альбо то можно, чтоб без облачения… надея на Бога…
Появился сам патриарх: глаза его были заплаканы, но лицо спокойно.
Он велел принести казачью одежду, сбросил подрясник и рясу и торопливо переоделся. Волосы он подобрал на голове, связал их и накинул на голову казачью большую шапку.
Одежда переменила его вид: из величественного святителя он преобразился в гиганта-казака.
— О це бы був добрый гетман, — процедил сквозь зубы Михайло.
Когда вся свита была готова и доложили Никону, что и лошади навьючены, он опустился в своей келии на колени, положил несколько земных поклонов, поцеловал икону Спасителя, висевшую в углу, и твердыми шагами вышел.
Лошади, все поодиночке, были выведены из монастыря и дожидались за оградою.
Никон и приближенные его вскочили на коней и сначала шагом отъехали от обители, но вот Никон перекрестился, поклонился святой Воскресенской церкви и помчался на юг…
Все последователи за ним.
* * *
На другой день утром Гершко и Мошко, а по крещении Афанасьев и Левицкий, встали рано и повели между собою беседу: