Поп[28] едва успел поцеловать царице руку в благодарность за ее милость к нему, как из соседней комнаты, где лежал Стрешнев, послышались голоса:
— А ты, собака, жид, чего не пущаешь домой? Да вот я тебя, пса…
— Смилуйтесь… на это царский приказ…
— Вот я тебя, царский указ… хочу домой. Где я?
— У отца… отца.
— Какого отца?
Поп открыл дверь и вошел в комнату, где лежал Стрешнев.
— У меня, — сказал он, — боярин, ты в доме, я здешний приходский священник.
— А! Это тебя подкупил поп Берендяй держать меня у себя, да и этого жида Данилку, — заревел Стрешнев.
— Не знаю я никакого попа Берендяя.
— Какой же ты поп, коли не знаешь своего наистаршего… попа и из попов!
— Да таких у нас и нетути… есть только попы и протопопы.
— Совсем ты дурак, и не поп, наистаршего, наисветлейшего не знаешь.
Священник догадался о ком речь, но прикинулся непонимающим.
— И светлейших попов не знаю, но могу уверить боярина: мы с лекарем по указу царя и царицы.
— И царицы! — удивлялся Стрешнев и, спустя минуту, продолжал. — И царицы! Так это не был сон?.. Так это она, милосердная, сидела здесь и брала меня за руку…
— Да, это была я, — сказала царица, входя к нему. — Надеюсь, упрямое дитя, ты полежишь здесь до утра?
— Не могу, милостивая царица, вели перевезти сегодня же. Здесь я еще пуще заболею с тоски.
— Коли так ты желаешь — нечего делать: я сама довезу тебя, да вот и колымага моя приехала.
Царица вышла, Данилов, священник и аптекарь одели Стрешнева, и через четверть часа они вывели его на двор и усадили вместе с царицею в экипаж.
Данилов, священник и аптекарь взобрались на стоявшую здесь же таратайку Стрешнева, и поезд тронулся к дому окольничьего.
XLII
Сватовство
Прошло две недели после кулачного боя, и Стрешнев, совершенно выздоровев, сидел в своей опочивальне у окна и близ него на стуле виднелись приятели его: думный дьяк Алмаз Иванов и Богдан Хитрово.
— Плохо, плохо, — говорил Стрешнев, — казны нетути и дело с концом!.. Царь не дает, говорит: война и на ратных людей надоть, а царская казна почти пустая.
— Народу-то у тебя, боярин, много, — заметил Алмаз.
— Много-то много, да нельзя же жить иначе: люди что скажут… Никита Иванович Романов живет не так, как я.
— Так женись на богатой, — заметил Хитрово.
— На богатой? — удивился Стрешнев. — Да где же они теперь?.. На Трубецкой? — Да ведь он скареда: за дочь даст медный грош.
— Есть невеста богатая, — улыбнулся Алмаз, — да не знаю, что дашь за сватовство, а мы с Хитрово дело-то свахляем…
— Говори, а за подарком дело не станет: любого коня… любое оружие выбирай… — обрадовался Стрешнев.
— Ишь ты расходился: любого коня… аль меч кладенец… Дашь ты не то, коли высватаем, — расхохотался Алмаз, осклабив белые свои зубы.
— Ну, говори, не мучь… говори… кто ж невеста?..
— А царевна Татьяна Михайловна…
— Да ведь она мне троюродная… Правда, невеста хоть куда… Но царь что скажет, а поп Берендяй…
— Да, лакомый кусок, — заметил Алмаз. — Ведь царевна Татьяна Федоровна, сестра царя Михаила, все оставила ей: и вотчины, и села[29], и всю-то богатую свою движимость, да и отец, и царь наградили ее, что станет не только на ее век, но и на век ее детей.
— Оно-то вальяжно, — заметил Стрешнев. — Но доселе я называл ее: сестрица Таня, а тут вдруг «жена»… Люблю-то очень сестрицу… да и прекрасна она… но увы и ах, выйдет ли за меня? Ведь меня-то она не раз за уши драла, как, бывало, я ненароком в их девичью попаду, покалякать с сенными девчонками… аль за вихры отдерет… а теперь вдруг жена… Полно, Алмаз, шутки ты шутишь…
— Не шучу я шутки, не оставаться же такой красавице, да с состояньицем, да царской сестрице, в Христовых невестах. Не хочет царь родниться больше с рабами… так ты же сам из царских, — отец-то твой дядя царю Михаилу.
— Оно-то так… ну вот и высватай… А красавица Татьяна Михайловна первая в Москве, да умница какая… Да только страшно, откажет… тогда ведь посрамление одно.
— Нужно так с боку… не прямо… Вот попроси Хитрово, он с тетушкою Анной Петровной своею, а ты с царицей… Коли возьмется царица, все пойдет как по писаному… И умница царица, и знает норов царевен, как с кем что нужно… А царевна уж в таких годках, что и пора… ты же, боярин, первый здесь жених: и молод, и казист, да вотчин и поместьев видимо-невидимо. Поклонись же Хитрово.
— Отчего же, — сказал Хитрово, — коли можно удружить и службу сослужить, так я и в огонь и в воду. Еду теперь же домой и тетушке скажу, недаром же она и первая сваха, она и с Анной Ильинишной Морозовой покалякает, а там и с царицей.
Когда тетушка Хитрово узнала, что забубенный Стрешнев желает жениться, да еще на царевне, она тотчас велела заложить свой рыдван и поехала к Анне Ильиничне.
Анна Ильинична немедленно поехала с нею к царице, так как она слышала от нее, что нужно Стрешнева женить, да поскорее.
Явились свахи к царице, и та обрадовалась приезду сестры и свояченицы. Усадила она их в своей опочивальне, велела принести меду и романеи и давай с ними калякать.
— А что твой Борис Иванович? — спросила она сестру.
— Скрипит, — молвила та. — Опосля, значит, похода кости не на месте… старенек стал… кряхтит, что ни на есть, точно баба.
— Старость не радость, — поддержала ее Хитрово.
— А что князь-то Семен Андреевич Урусов, да князь Никита Иванович Одоевский?
— Живы-живехоньки и богомольцы твои, царица милостивая, — сказала сестра ее. — Князь Никита Иванович с твоею помощью оправился; умерло-то у него от моровой из дворни 295, а осталось 15…
— Да, — вставила царица, — нагнали ему вновь из дворцовых сел триста душ, да царь поместьями пожаловал во вновь-то присоединенных областях: в Малой и Белой Руси.
— А князь Семен Андреевич уж очинно обижен… обойден, — заметила Хитрово.
— Царь-то им не совсем… Ведь, дорогая свояченица, новгородские дворяне и дети боярские били на него челом, что он бил их булавою и ослопьем до умертвия, а иных велел бить плетью и кнутом на козле без пощади… иных собирали вешать… Нужна ему рыба, выпустит у дворян-литвян пруды и берет рыбу руками. В церквах позабирали утварь, снимали колокола, иконы, а в костелах — срывали ризы с образом, у помещиков позабирали лошадей и кареты[30], и коляски. Царь на него и осерчал. Да и гетман Сапега отписал царю: дескать, коли б не князя Урусова погромы, под высокую царскую руку пошла бы вся Литва.
— Нечто это взаправду, царица милостивая, — скривила от злобы рот Хитрово. — Родич он наш, вот и поклепы на него святейшего.
— Бога не гневи, свояченица ты моя, весь свет это баит, да и самому царю новгородцы били челом о сыске. Правда, святейший в думе перечит, говорит: довольно-де и Хитрово, и Одоевские, и Урусовы царем одарены, но о поклепах и слыхом не слыхала, и видом не видала. Что же, по-твоему и то хорошо, что он-то, Урусов, в посте мясо жрет? — Говори, говори…
— Ахти! — ужаснулась Хитрово.
— Да, да, жрал и не околел…
— Коли так… так бы и сказала, царица многомилостивая.
— Но довольно об этом, — торжествовала царица. — Слыхали ли вы, родненькие, об Родивонушке-то?
— О каком? — прикинулась Хитрово ничего не ведающей…
— Да об озорнике-то… троюродном… Стрешневе… Да ведь и твой-то сынок был с ним на кулачном… Срамота одна: окольничий и в кулачный, и с кем? С сыном купецким…
— Женить надоть. — вставила Хитрово.
— Женить… знамо… да невесты не валяются, ведь царский он троюродный… Где же ему и невеста здесь под стать? Нужно, чтобы и род был, да и приданое по-царски.
— Таких здесь и нетути, — заметила сестра царицы.
— А отыскать бы можно, — как бы про себя произнесла Хитрово.