— Садись и выслушай, святейший… Никон хил, стар и годы его сочтены… Пущай умрет в своей обители, не проклиная царя и нас за бессердечие, — произнесла скороговоркою Софья.
— Тому не может быть, — упорствовал патриарх, — да ты царевна, не ведаешь, что он и одежи, и обуви не носит, да день-деньской от вина пьян бывает, сквернословит, богохульствует…
— Неправду говоришь, святейший, и это поклеп на святейшего старца, — вышла из себя царевна Татьяна Михайловна. — Держишь ты его в темнице пятый год без одежи и обуви; а от квасу твоего с мышами не опьянеешь. Господь Бог милосердный накажет тебя… Покайся и разреши Никону переехать в «Новый Иерусалим».
— Тому не можно быти, — упорствовал Иоаким и собирался выйти.
— Коли так, — затопала ногами Татьяна Михайловна, — так я сама поеду за святейшим; да не в «Новый Иерусалим» я его свезу, а в Успенский собор… Ударим в царь-колокол, созовем народ, и он поведет его на патриарший престол, а тебя, лицемера, ханжу, пустосвята, мы упрячем в ту келью, где ты томил безбожно больного, хилого, слабого старца столько лет…
У Иоакима опустились руки и затряслись ноги.
— По мне что, — заикаясь произнес он, — пущай Никон едет в «Новый Иерусалим»… Как великий государь соизволит.
— Так пиши грамоту! — повелительно произнесла царевна Татьяна.
Софья подала перо, бумагу и чернильницу.
— Мне нужно с царем переговорить, — молвил патриарх и торопливо вышел из терема.
XLV
Кончина Никона
— Альбо то можно, Иван, — накинулся Ольшевский на Шушеру, — поехал в «Новый Иерусалим» к братии и возвратился ни с чем. Джелебы то я поехал, так давно бы приехали за патриархом.
— Хвастай, хвастай… Да и так я насилу-то упросил братию, чтобы помимо патриарха Иоакима послали в Москву… Ну и послали… А там, что Бог даст.
— Я бы и учинил: поехал бы в Москву с ними да с царским посланцем вернулся… Надея на Бога, мне не первина: мы с патриархом Никоном…
— Толкуй ты. Попробуй-ка ты сунься в Москву, там таперь черт ногу сломит: не знаешь, кто первый, кто последний.
— Теперь, Иван, погляди: патриарх точно из гроба встал, бледный да слабый… Ждет не дождется присылки из Москвы: у меня у самого душа переболела… а иной раз, глядючи на него, так и плакать хочется.
Слезы показались у него на глазах, он вытер их со щеки и высморкал нос в полу.
— Иван!.. Ольшевский! — раздался голос Никона.
Оба бросились в его келью.
Никон был одет: на нем была архиерейская мантия, на голове клобук и в руках посох.
— Что же не собираетесь… Что мешкаете… ждать не буду.
— Куда, святейший? — удивился Ольшевский.
— Куда, куда? Домой… в «Новый Иерусалим»… Проворней, живей, укладывайтесь, собирайтесь…
Шушера переглянулся с Ольшевским: они полагали, что он бредит.
— Святейший, да из Москвы еще не прислали, — возразил Ольшевский. — Джелебы из Москвы приехали, иное дело… А допреж нечего укладываться.
— Говорю, укладывайтесь… Подъехал струг… а на нем посланные от царя… они вышли на пристань… Вот, вот идут… спешите — ждать не буду, — торопливо произнес Никон.
— Ярославский воевода, да епископ и архимандрит приехали за святейшим и идут сюда, — крикнул Шушера.
У Никона задрожали руки и ноги, и он в сильном волнении сел на стул.
— Господи, услышал ты мои молитвы, не дал умереть здесь, как злодею, — прошептал он. — Укладывайтесь, да торопитесь, — скорей, скорей отсюда… Здесь столько слез я пролил.
Ольшевский начал укладываться и увязывать вещи свои и патриарха.
Появились в келии царские посланцы, они подошли под благословение патриарха. Никон перецеловался с ними.
— По указу великого государя, святейший старец, мы приехали за тобою: в Ярославле ждут тебя царские лошади, колымага и рыдваны. Отвезут тебя в «Новый Иерусалим», где будешь жить по собственной воле, на покое.
— Да благословит Господь Бог царя, царицу и всю государеву семью за многие их милости ко мне, — прослезился Никон. — Снова сподобит меня Божья Матерь узреть и Голгофу и Иордань, и храм «Воскресения», где я на плечах своих таскал камни и бревна… и заживу я снова с детьми моими — деревьями, и деда Мамврийского дуба снова обниму… Боже милостивый! одна уж эта радость искупит мое пятнадцатилетнее заточение в монастырях…
И твердыми шагами патриарх вышел из кельи, в сопровождении послов спустился во двор и здесь остановился, поглядел на монастырь, на храм, перекрестился и сказал:
— Не хочу я видеть братию, но я прощаю их и благословляю… Передать им, что одною верою да молитвою не спасешься, а нужны и добрые дела: пущай сердца свои смягчат — вера без дел мертва есть.
Он направился к пристани; придя туда, он пошел прямо на струг и, перекрестясь, прошептал:
— Господи, помилуй и спаси люди твоя.
Час спустя струг, несомый течением Шексны и парусом, потянулся к Волге.
Весть о том, что Никон возвращен и поедет водою до Ярославля, быстро разнеслась по городам и селам, и тысячи народа в лодках и на берегу ожидали его с женами и детьми для получения его благословения. Духовенство же с хоругвями, крестами и иконами выходило тоже на берег и пело: «исполлаэти деспота», «достойно» и «многая лета».
В местах, где они останавливались, народ падал ниц, плакал, целовал его руки, платье и след его ног.
Любовь народная сильно тронула его, и он понял тогда, почему Стенька Разин именем его поднял все Поволжье.
По Волге было тоже, что по Шексне: шел струг вверх волоком, и это дало возможность народу еще больше выказать свою любовь.
Огромные толпы встречали и провожали его, а для смены волока явились люди с лошадьми.
Так тянулись они почти до самого Ярославля, где Никон должен был пересесть в царские экипажи и ехать на Владимир.
Но в шести верстах от Ярославля он почувствовал сильное утомление и слабость.
Пришлось послать в находившийся вблизи монастырь за лошадьми и экипажем.
В обители игумен со всей братией встретил его с крестом и образами у ворот.
Когда Никон прикладывался к кресту и к иконам, один из монахов отделился от братии и бросился к нему, к ногам.
— Кто ты? — спросил его Никон.
— Я бывший архимандрит Сергий, который не дал тебе говорить к народу при отвозе тебя из Чудова монастыря в земскую избу… Бог меня покарал — я в ссылке уж многие годы в этом монастыре… и горько оплакивал я мой грех перед тобою.
Да простит тебя Господь Бог, как я прощаю, — кротко произнес Никон.
Отдохнув здесь недолго, святейший велел себя везти в Ярославль.
Все ярославское духовенство, все горожане от мала до велика и множество народа с окрестностей явились поклониться святейшему. Духовенство встретило его с крестами и хоругвями, и когда со струга он начал благословлять народ, все пали ниц и пели «многая лета».
Народ плакал, целовал его руки и одежду.
Здесь он сел в колымагу, и народ поволок его за город, но недалеко от Ярославля, на небольшой речонке[126], патриарх возжелал, чтобы запрягли лошадей из боязни утомить народ.
Колымагу остановили, он просил высадить его на берег речки.
Разостлали там ковер и на руках снесли его туда из экипажа.
Он сел на ковер, вдохнул в себя свежий летний воздух и обратился к сопуствовавшим его.
— Как хорош, — произнес он восторженно, — Божий мир… и жить бы людям в любви и согласии, а они грызут, заедают друг друга, как будто нет места для всех на земле… Льется кровь братская и в войнах, и на плахах, и в застенках… Льется она не ручьями, а реками… Отчего, Боже, такое проклятие на людей?.. Пути твои неисповедимы…
Он умолк, набожно глядел на небо и шептал какую-то молитву.
Но вот лошадей запрягли, взяли под руки святейшего, чтобы повести его в колымагу. Раздался вдали благовест к вечерне из Ярославля.
Никон остановился и перекрестился.
— Поскорей… поскорей… там меня ждут…
При последнем слове он начал поправлять платье, благословил народ, потом сложил руки на груди и… отошел в вечность!