«Вот видите, — сурово продолжала председательница, указывая на меня, — вожделение вытесняет у мужчин все прочие чувства. Он не видит наших лиц, ибо они сокрыты вуалями, он никогда не питал привязанности ни к одной из нас, однако его жадный взор отражает вожделение, охватившее все его естество, и лучше любых слов свидетельствует о бесстыдстве сей особи. Сестры, постигшие эти великие истины, хранят спокойствие и безмолвие, ибо они с полным основанием презирают всех животных из породы мужчин. Так убедитесь же обоюдно в спокойствии своем».
После этих слов мужененавистницы прижали руки к груди друг друга и засвидетельствовали, что в их сердцах царит величайшее умиротворение. «Я уверена, — промолвила председательница, — что прекрасная Нирсе также не ощущает пробуждения чувств». И, пощупав у неофитки пульс, она приложила руку к ее груди. «Сердце бьется быстро, — сообщила председательница, — а значит, ей еще надо учиться сохранять хладнокровие; но, полагаю, после нескольких уроков она станет столь же бесстрастной, как и все мы. Пока же поручим ей зарисовать все части тела образца, какие мы успели рассмотреть на сегодняшнем собрании: так она скорее привыкнет к грубому зрелищу». Вуали снова опустились, скрыв от меня множество восхитительных лиц. Нирсе приставили к мольберту, и, зачитав депеши, присланные из заграничных отделений, члены сообщества удалились, оставив прекрасную неофитку делать зарисовки с натуры.
И вот, полуобнаженный, я остался один на один с черноокой красавицей, которой, по моим подсчетам, было не более шестнадцати лет. Не в силах побороть любопытства, вызванного необычайно взволнованным видом юной художницы, я вполголоса спросил ее, почему она прониклась неприязнью к той части человечества, коя, судя по внешности ее, должна была ее обожать. «Из-за вашего безразличия, сударь. Узнаете ли вы Юлию Мольсхайм? — отвечала она мне, приподнимая вуаль, чтобы я мог увидеть ее обворожительное личико. — Душа моя кристально чиста и чужда всяческому притворству, а потому чистосердечно вам признаюсь, что, когда я увидела вас в замке Мольсхайм, вы произвели на меня неизгладимое впечатление. Два дня, что пробыли вы в замке после ранения, лишили меня покоя. Вы же выказывали мне лишь недоверие, безразличие или презрение; а потом вы уехали, даже не взглянув на меня. Сраженная навеки в самое… (она прижала руку к сердцу) я подумала, что раз я не могу заинтересовать избранника своего сердца, лучше мне избегать любых отношений с мужчинами. Я узнала, что мою неприязнь к мужчинам разделяет фройляйн Фишер. Но она не сразу посвятила меня в таинства сообщества. Тщательно изучив причины, побудившие меня примкнуть к ним, меня подвергли всевозможным испытаниям, о коих умолчу. Когда же, наконец, меня приняли, приняли, для того чтобы возненавидеть вас, чтобы при встрече я бежала от вас как можно дальше, я снова встретила вас, и я по-прежнему люблю вас».
И на моих глазах она залилась слезами, карандаш выпал из пальцев ее, а грудь затрепетала от волнения. Напрасно Нирсе пыталась делать наброски, чтобы ее не застали врасплох; раз двадцать она начинала работу и столько же ее бросала. Успокоив девушку и напомнив, что нас могут услышать, мне удалось убедить ее в необходимости исполнить приказание: ведь если она сохранит доверие своих товарок, мы сможем вырваться на свободу.
При слове свобода кожа ее порозовела, и она быстро завершила набросок, показавшийся мне весьма лестным и безупречно исполненным. Явившаяся вскоре фройляйн Фишер с удовольствием отметила, что новенькая времени не теряла. Талант Нирсе, равно как и хладнокровие ее, снискали похвалы, и фройляйн увела ее, осыпая ласками.
Оставшись один, я задумался: а не была ли представшая передо мной картина хорошо разыгранным спектаклем? Вполне возможно, что, желая продемонстрировать ничтожность мужского самолюбия, мне подсунули очаровательную куклу, обучив ее нужным словам, а я доверчиво поддался на ее лесть. Тревога моя еще больше возросла, когда, увидев во вращающемся лотке своеобычные огурцы, я прочел надпись на блюде:
Ему и жизнь не в жизнь, и все его неволит;
и рад бы умереть, да гордость не позволит.
Зная, что меня предназначают для проведения экспериментов, я решил держаться настороже, и не верить ничему, пока не получу убедительных доказательств правдивости моей собеседницы. На следующий день рано утром мне вручили одеяние, напоминавшее римскую тогу, и, приказав снять с себя всю прочую одежду, надеть ее, уподобившись Антиною или Камиллу. Я почувствовал, что мне предстоит нелегкий день.
Лица входивших в зал мужененавистниц по-прежнему были скрыты вуалями; видимо, эта деталь костюма предназначалась как для церемонии посвящения, так и для проведения экспериментов, во время которых членам сообщества требовалось сохранять инкогнито. Я узнал прекрасную Нирсе по походке; она шла столь неуверенно и печально, что я немедленно догадался, что терпеливость моя будет подвергнута испытанию.
Заседание началось; фройляйн Фишер велела мне снять и отбросить в сторону тунику. Признаюсь, если бы не присутствие Нирсе, я бы с радостью исполнил ее приказ, суливший приятные развлечения, но сейчас мне было не до шуток. Как же высоко ценим мы невинность, какое сердечное волнение вызывает она у нас! Однако пришлось подчиниться: золотая игла напомнила мне о моем подчиненном положении. Отбросив античные одежды и сделав все, что требовала от меня стыдливость, я принял позу, наиболее выгодно подчеркивавшую мои достоинства.
Никакие вуали наших педанток не помешали мне увидеть, как зарделись их хорошенькие личики. Нирсе же и вовсе зажмурилась и не открывала свои прекрасные глаза на протяжении всего урока; ее высоко вздымавшаяся грудь, казалось, с возмущением отталкивала образ, тревоживший ум девушки. «Приятно видеть спокойствие, царящее в нашем сообществе при виде наготы, — удовлетворенно воскликнула фройляйн Фишер. — Никто нисколько не удивился и ни капли не смутился. Но это не невозмутимость художника, взирающего на обнаженного натурщика; это обдуманная философская сдержанность, присущая собранию мудрецов. Вот так, воспарив над материей, мы приближаемся к постижению высших знаний». Затем председательница возобновила глумление над анатомическими особенностями мужского тела. Ничего не обходя вниманием, она пускалась в нелепые рассуждения, желая доказать нашу посредственность. Наконец, добравшись до моих ног, она оказала мне честь, признав их необычайно красивыми для представителя моей породы; немедленно посыпались замечания, побудившие председательницу начать сравнительное исследование. Должен признаться, я был не готов к такому неожиданному повороту событий. Не открывая глаз, Нирсе дрожащей рукой приподняла полы своего хитона; сей прозрачный покров стыдливости скрывал поистине божественную ножку, совершенство коей вызвало всеобщее восхищение. «Насколько плавные контуры безупречных женских ног прекраснее сухопарых и мускулистых ног мужчины!» — воскликнула фройляйн Фишер, внезапно вздернув хитон Нирсе до самых колен; закрыв лицо руками, несчастная испустила крик и едва не лишилась чувств. «Как она еще слаба! — вздохнула председательница. — Придется ей продолжить рисовать обнаженное тело мужчины, а чтобы придать ей стойкости и внушить уверенность в победе, две самые закаленные сестры будут присутствовать на ее уроках рисования». Я заметил, что все немедленно захотели помочь неофитке и поддержать ее на пути следования избранными ею принципами. Похвалив всех за проявленное рвение, председательница выбрала двух членов организации, отличавшихся особым усердием, и заседание окончилось.
Толком отдохнуть мне не удалось; через четверть часа одна из надзирательниц, уколов меня своей иглой, велела мне принять позу Антиноя; думая только о Нирсе, я послушно исполнил приказание. Нирсе же, прежде чем начать рисовать, обратилась к одной из своих товарок: «Откиньте занавеску, мне плохо видно, в здешнем полумраке фигура расплывается». Отвлекая таким образом внимание надзирательницы, Нирсе быстро написала карандашом записку, и, подойдя ко мне якобы для определения размера моей стопы, ловко подсунула бумажку мне под ногу и вернулась на место. Продолжив рисовать, она сделала пару штрихов, но не в силах более справиться с волнением, оставила работу и удалилась вместе с надзирательницами. Оставшись один, я извлек записку и прочел: «Ради всего святого, вырвите меня отсюда!»