Знавала я одну такую… она была столь же хороша собой, сколь и скупа на слова. За кулисами с детским смущением высовывала ручку из рукава махрового пеньюара за предложенной ей конфеткой. Умопомрачительная на сцене, она становилась неприметной после полуночи, когда мюзик-холл закрывался. Поклонник, любитель женских форм, поджидавший ее у служебной двери, не узнавал ее. Сразу пополневшая в своем пальто, купленном в магазине готового платья, скрывающая под безликой шляпкой свернутый стяг черных волос, вне сцены она была ничем не примечательна, зато втайне, под одеждой, — восхитительно мягкая и белая, как миндаль под скорлупой.
Лишь однажды она взбунтовалась, отказавшись играть в серии живых картин под названием «Вечерний туалет парижанки», а все из-за того, что дирекция пыталась навязать ее однотонной и целомудренной наготе кокетливые панталоны в рюшечках.
Стоит заметить, что ни одна из недавно избранных королев красоты не пошла выступать на сцену обнаженной или почти обнаженной. Целомудрие вкупе с безумным желанием «сниматься в кино», пришедшим на смену стремлению состояться как театральная актриса, играют в этом не последнюю роль; «мисс лауреатки» наивно верят, что красота ведет к состоятельности крутыми дорожками диеты, спортивных занятий и массажа лица. Какое-то время они борются с безвестностью, но та быстро укладывает их на лопатки. Самые сообразительные возвращаются в ателье, бывшее свидетелем возрастания их честолюбивых помыслов, к прежнему своему ремеслу модистки. Ни одна из них так и не увидела Голливуда. Спас ли брак самых удачливых? Одна из статисток Фоли-Бержер, обладательница прекрасных, цвета морской волны глаз, и правда, удачно вышла замуж, но так и осталась на второстепенных ролях.
Все уже сказано и написано по поводу горькой участи победительниц конкурсов красоты. Однако прочесть о том, как складываются судьбы женщин, обнажающихся в силу избранной профессии, мне не приходилось. Может, о них и сказать-то нечего. Покуда бес соперничества маячит в костюме с блестками у них перед глазами, они довольствуются тем, что носят факел, потрясают алебардой, держат в руках гирлянды цветов. Жуткий сквозняк, столкновение холода, которым тянет с колосников, и душного жара людного зала не меняют дивной прелести их бедер в форме лиры. Дотроньтесь до их плеч, и вы обнаружите, что они прохладны и гладки, как зимние яблоки. Но ни в Фоли, ни где бы то ни было не дотрагиваются до обнаженных женщин. Разве что работник сцены, свой брат, столкнется с ними за кулисами. Они живут нагими, неуязвимыми и нежными. И если даже они не всегда поименованы в программке, мы, зрители, награждаем их именами под стать тем, что приняты в японской поэзии: Та-что-похожа-на-бледнорозовый-гиацинт, Та-у-которой-столь-совершенная-грудь, Золотая, Брюнетка-с-щиколотками-лани. Может, они впечатляют лишь людей флегматического склада…
<…>
— Взгляни вон на ту, справа!
— Мне больше нравится белоснежная в центре…
— Ба, какая краля появилась, вон та, высокая, с луком в руках!
Пришедшие со мной друзья указывают на своих избранниц так, словно это пиротехнические средства: «Та голубая красотка!..» Дело вкуса, возраста. Я не всегда согласна с их выбором. Моя юность пришлась на время, когда ценились дамы в теле, с развитыми формами; вообще же я питаю слабость к одной из участниц представления, медленно перемещающихся по сцене: ее тип можно охарактеризовать как «двойная пони». Ей-богу, она словно сошла с полотен Вилетта, если не Валлотона[61]; тонкая талия, легкое покачивание бедер при каждом шаге, — такая походка бывает, когда носят туфли без задников, — не слишком широкие бедра, а пупок расположен высоко, чуть не на талии. Что касается крупа… вам станет ясно, каков он, если я скажу, что стоит ей повернуться к зрителям спиной, как по залу пробегает смешок…
И тем не менее эта бросающая вызов моде нагая танцовщица обладает чертовски хорошеньким задом, а ее спина поразительно гладка и плавно очерчена, не в пример другим длинным-предлинным несуразным спинам с выступающими лопатками, как у ангелов во время линьки, если только ангелы линяют… Под гримом проступают ее соски, с широкими ореолами, под стать ее груди и ее храбрости…
«…Ее округлая и смелая грудь, похожая на щит амазонки, величественно и ритмично вздымалась, стиснутая корсетом и рюшами корсажа…»[62] — прошептала я.
— Откуда это?
— Из Барбе д’Оревильи[63]. А почему вы спрашиваете? — поинтересовалась я у соседки, задавшей этот вопрос.
Она засмеялась:
— В наше время кажется таким нелепым сравнение груди со щитом…
— Да ведь это потому, что амазонки перевелись, даже в мюзик-холлах. Последние амазонки были набраны Гертрудой Гофман[64], одевшей их в военную форму: так что получился целый отряд гренадеров, изображавших карусель, причем самая легкая из них, ручаюсь, весила килограммов семьдесят.
— Семьдесят! Но ведь это чудовищно!
— Ах, не говорите! Это был последний праздник плоти и мускулов, который можно было наблюдать на сцене. С тех пор сам хозяин «Табарена»[65] не осмелился превысить сорока четырех килограмм на единицу выступающих. А помните голую всадницу на белой лошади? Лошадь из гипса с ее объемными формами — грудной клеткой, шеей, крупом — пробуждала еще большую чувственность, чем наездница…
Я замолчала из уважения к номеру «Экзотическое ню», в котором прославлялся сбор то ли бананов, то ли манго, то ли черимойи. «Собирательницы» выступали в костюмах, состоящих из разнородных элементов и в целом напоминавших костюм ловца креветок. Те же, что несли на головах корзины, были в чем мать родила и потому не позволяли себе ничего другого, кроме как нести корзины, и на них были направлены лучи заходящего красного солнца. Моя валлотоновская малышка, прогнувшись так, словно она сошла с рисунка Жербо[66], слегка покачивалась от усталости; она и ее товарки уже, верно, раз восемь поменяли свои отсутствующие костюмы. В силу, если можно так выразиться, последних усовершенствований наготы, в мюзик-холле они были освобождены от ужасного и непристойного треугольника, то имитирующего по цвету и материалу человеческую кожу, то расшитого стразами, и прикрывали лобок лишь букетиком незабудок, веточкой мимозы, широким бархатным цветком анютиных глазок, чем дерзко опровергали Вовенарга[67], утверждавшего, что «великие мысли идут от сердца». Поскольку мы сидели совсем близко к сцене, от нас не ускользал ни один бугорок на коже танцовщиц, ни одна вздувшаяся вена, к тому же мы пользовались лорнетами; нами было единодушно признано: представление удалось на славу. Холодный воздух, льющийся с колосников, волнами накатывал на нас; молодые нагие статистки неподвижно стояли на сцене, грациозно храня принятые позы; я же пыталась определить, какая у них на сцене температура. Дыхание огромного камина, обогревавшего зал, приносило лишь запах клея и огнеупорной клеенки. Не ощущалось ни ароматов, обычно царящих в гареме, ни духоты спортивного зала, ни животного запаха пота, как бывает после выступления целого полка танцовщиц. Нагая женщина, изображающая статую и с головы до ног загримированная, превращается в мрамор.
Удается ли участницам ревю отдохнуть в своих уборных? Нет, они не могут себе этого позволить. Соломенный или деревянный стул оставляет на теле отметины. Колени также не должны утерять своего жемчужного покрытия, от всякого сколько-нибудь долгого прикосновения на коже появляются красные пятна. Договор, который подписывает танцовщица, согласная выступать обнаженной, запрещает ей носить на сцене нижнее белье, но о пальцах ног в нем ничего не говорится… Ныне нагая артистка — это просто раздетая женщина, тогда как году в 1905 я знавала одну танцовщицу, которая, проходя мимо моей ложи, показывала мне ножные браслеты из стекла и металла и, вздыхая, говорила: «Семь килограммов!» В наше время столько весит велосипед.