— А за свое?
— А мое счастье — если ты перестанешь меня агитировать, трепаться про настоящую жизнь. Понял? Молчал бы, коли бог разума не дал. Вы только языком чесать здоровы. Брешете другим о хорошей жизни, Мозги парите, а у самого, поди, на бутылку нет, без квартиры живешь. В животе солома, а шапка все одно с заломом. Скажи, не так? Агитатор! — Глаша подошла к причелочному окошку. Там, на подоконнике, стоял пятиугольный кусок зеркала. Она в него заглянула, волосы поправила. — Ну, что молчишь? Скажи, ты счастливый?
— Насчет счастья не будем говорить, а о деньгах и квартире скажу. Есть у меня и деньги и квартира благоустроенная.
— Тогда ты начальник какой-нибудь.
— Начальник я маленький, Глаша. А квартиру дали матери. Она у меня уборщицей работает. Так что счастье не в деньгах и не в квартире.
— В чем же?
— Не знаю, надо еще пожить, потом... А вот что такое несчастье — знаю. Это когда ты никого не любишь и тебя никто не любит, когда ты никому не веришь и тебе не верят. Когда ешь незаработанный хлеб. Вот ты, по-моему, несчастная.
— На хлеб я зарабатываю, не волнуйся.
— Это не работа, Глаша. Это одно унижение. Есть еще работа для души, для радости. Ты так работала?
— Работала.
— Где же?
— В огороде, весной. Землю копала, цветы садила. Поглядел бы! Скоро зацветут. Хочешь поглядеть — идем! — Глаша схватила Василия за руку и потащила во двор.
Там, за домом, огород — десять соток, но он зарос лебедой и лопухами. Только небольшой клочок вскопан, огорожен битыми кирпичами. На нем зелень каких-то цветов, среди которых Василий опознал побеги флоксов и петуньи. У Глаши глаза светились гордостью и радостью.
— Ну, как?
— Очень хорошо, Глаша. Но ведь можно было весь огород вскопать, овощи растить.
Глаша помрачнела и сказала уже совсем другим голосом:
— Ты чо говоришь — не помнишь. Только говорил, что счастье — работать для души, а сам про овощи. Это же для брюха. Вот это для души. — На грядку показала. — Так-то, парень, наша взяла, хоть и рыло в крови. Пойдем, агитатор...
Василий, собираясь уходить с огорода, вдруг остановился:
— Что это у вас, Глаша? Вон, за сарайкой. Шалаш какой-то.
— А ты чо, не понимаешь? Шатер, а не шалаш... Дедушка все это... Не может он у нас в доме спать, душно ему, говорит. Как вечер — туда, и Ромку с собой берет, племяша моего. Даже зимой там спит.
— Не может быть!
— Перекрестись еще. Ты как в погребе рос, будто сроду ничего не видел.
— Глаша, честное слово, шатра ни разу не видел. Можно, я гляну поближе.
— Да хоть залезь в него.
Высоко поднимая ноги, шагая через бурьян и лебеду, Василий направился к шатру. Когда подошел поближе, улыбнулся: обыкновенная четырехместная палатка, сильно выгоревшая и выстиранная дождями, перекроенная на особый лад и по-особому крепленная. Приоткрыл полог, всмотрелся в серый сумрак. На утрамбованном и перетертом сене лежат какие-то лохмотушки — стариковская постель. В одной стороне к стенке прислонена тележная дуга, рядом — старый хомут, ременные вожжи и уздечка. Все запылено, давно выветрился из упряжи запах конского пота и дегтя.
Вышел наружу, обошел вокруг шатра и тогда только заметил, что установлен он не на земле, а на телеге, с которой сняты колеса. Из-под шатра выглядывают поржавевшие оси. У самой стены сарая, накрытые старым ватником, стоят снятые колеса с железными ободьями. Окова тоже поржавела. Однако полный комплект упряжи и уцелевшие гайки для крепления колес хотя и поржавели — говорили о том, что не здесь, за сарайкой, в бурьяне, кончать им свой век. Казалось, в них на время умолкла музыка далеких и горьких кочевых дорог. Но степные и таежные ветры, солнце и проливные дожди еще освежат запыленный брезент кибитки, еще понесется она в неизведанные края. И, может быть, Глаша с другими цыганами тоже поплетется вслед за кибиткой...
Василию представлялись темная дождливая ночь, разбитая дорога и Глаша, шагающая вслед за телегой, маленькая, уже, как видно, возненавидевшая нищенский цыганский быт, но еще не знающая нормальной человеческой жизни...
Во дворе показался старик. Видимо, его из избы выгнало любопытство: о чем это говорит там внучка с незнакомым человеком? Стоит старик посреди двора, смотрит в небо, будто погодой интересуется, одну руку запустил снизу под рубаху и усердно царапает спину. Но лицо напряжено — прислушивается к разговору внучки с агитатором. Не вытерпел:
— Глафира! Чего товарища агитатора по бурьяну таскаешь? Не видал он, что ли...
— Отвяжись! — сердито отмахнулась Глаша.
— А я говорю, ступай в избу!
Вернулись в избу. Василий решил переписать всех голосующих.
— Давайте, батя, с вас и начнем. Ваша фамилия, имя, отчество?
— Гнучий, Егорий, Макарович.
— Год рождения? Ну, в каком году родились, сколько лет вам?
— В каком... Шут его знает! А годов мне шеисят семь или шеисят восемь. Так... счас вспомню... Так... Когда наш табор кочевал под Смоленском — тогда меня еще не было... Та-а-к... Когда мы воровали... тьфу ты.. Когда покупали коней у калмыков, и тогда я ишшо не родился. Когда Микулай зарезал моего отца — тогда мне было три года... Когда же это было? Нет, не скажу точно...
— Мне бы точно. Давайте паспорт, там ведь записано.
— А у меня его нету, пачпорта. И не было никогда. Да тебе-то он на што? Записывай на слово, какая твоя разница...
— Гм... Как же быть? — Василий озадаченно посмотрел в стариковские ясные глаза, полные детской наивности. — Понимаете, мне нужно все точно, такой порядок. А о других членах семьи вы все знаете? У вас есть документы?
Старик сделал озабоченный вид, начал оглядывать комнату, как бы предполагая, где могут быть документы. Но в комнате не было ничего такого, где бы можно хранить паспорта — ни чемодана, ни этажерки, ни полочки. Только гора перин в одном углу; возле печки немытые чугуны, миски да кровать, на которой только что спала Глафира.
Она во все время разговора стояла возле окошка, заглядывала в осколок зеркала, прихорашивала косы, и казалось, будто разговор Василия со стариком ее не касается.
— Глаша, может, ты знаешь, где документы? — обратился к ней Василий.
— Отвяжись со своими документами, агитатор. Надо, так спроси у матери или отца.
— А они скоро вернутся?
— Я почем знаю.
— Так как же мне быть? Я же должен составить списки избирателей вашего куста...
Глаша засмеялась:
— Чего, чего нашего? Как ты сказал?
— Вашего куста. А что?
— Давай-ка, агитатор, так договоримся: ты отваливай в свой куст, а мы будет сидеть в своем кусту. Ха-ха-ха! Умрешь, не оживешь.
— Ничего нет смешного, — сказал Василий. — Раз вы здесь прописаны, я должен составить списки. Вы — избиратели.
Старик, жалеючи агитатора, успокоил его:
— Мы по всей земле прописаны, голубь... Ну ладно, парень, ты не расстраивайся. Приходи в другой раз, когда хозяева дома будут. Может, чего и получится.
— Конечно, придется еще раз приехать. — Он спрятал блокнот в карман. — До свидания!
— Будь здоров! — ответили два голоса.
Едучи в автобусе, Василий много всякого передумал. И все время мысли сходились на цыганах. Вот Глафире лет девятнадцать, а она ничего не умеет, не понимает, как можно жить, например, в заводской семье, в общежитии, как можно подчиняться какому-то порядку... А если попробовать поговорить с ней насчет работы на заводе? Ведь разговор к тому подходил. Ладно, не все сразу.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В кабинете начальника цеха Николая Петровича Лукина сидели двое — он и секретарь партийной организации Семен Николаевич Терехов. Спокойно курили, говорили о всяких незначительных делах. До конца месяца еще три дня, а цех уже выполнил план, квартальное задание выполнено неделю назад.
Раздался телефонный звонок. Лукин снял трубку.
— Алло! Лукин слушает. Здравствуйте, Николай Сергеевич! Да все в порядке вроде бы. Что? Так это, кажется, не по моей части. Вот тут у меня как раз сидит парторг, могу передать ему трубку... — Закрыв микрофон ладошкой, сказал Терехову: — Секретарь парткома интересуется, как у нас дела с составлением списков избирателей.