Но вот уже дурная и пьяная голова Омельки дотумкала, что сделан большой грех, страшный и непоправимый. Он оглянулся назад и его глаза встретились с двумя парами полных страха детских глаз. Это двое его голомозых глядели с лежанки, будто удивившись, что все так скоро закончилось; раньше их татко подолгу глузовал над матерью, таскал за косу по куреню, бил ногами и батогом.
Было тихо и жутко. Но вот подвесная колыска качнулась и в ней во всю дитячью силу кувакнул самый меньшой, Тарасик, скрученный повивалом из оборок и рубцов материной спидници. Дитя гаркнуло прямо в Омелькину душу, будто хотело укорить за то, что батько оторвал его от материной груди в тот сладостный миг, когда ему в рот уже насочился целый глоток теплого молока.
За Тарасиком завыли двое на лежанке. На ребячий крик с огорода прибежала старшая Омелькина дочь Акулина. И только она распахнула дверь — Омелько зажал руками уши и кинулся из куреня, будто убегал от кусучего пчелиного роя.
Бежал через огород, через сояшники, которые бодали его своими желтыми тяжелыми головами, садили ему тумаки в голову, в бока и в грудь. В конце огорода Омелько запутался ногами в конопле, упал и долго потом полз на карачках. А его подстегивал детский вой из куреня, гомон хуторян, сбежавшихся на его подворье. Перелез через загату из перепрелой соломы и земли, сунулся головой в колючие и цепкие будяки, располосовал чем-то рубаху и кожу на груди и только тогда очутился на краю обрывистого берега Ворсклы. Все так же стоя на четвереньках, он очумело глядел вниз с обрыва, как загнанный волк. Ему уже не было страшно, он уже не понимал, какой совершил грех, не боялся зияющей внизу прорвы. Ему просто требовалось бежать, а бежать дальше некуда, не обо что опереться руками — внизу пустота. Руки его дрожат. Вот они подломились, голова нависла над пропастью и потянула за собой заляпанные кровью Омелькины чоботы. И они, не умевшие думать сами, в последний раз вскинулись задниками вверх, как еще ни разу не бывало, и полетели за дурной Омелькиной головой на острые каменья. И потом еще долго гуркотали по обрыву, пока не плюхнулись в удивленную волну. Когда река успокоилась, узнала того, кто не раз приводил к ней поить панских коней, — стала неторопливо отмывать все грехи с Омелькиных червонных чоботов.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Хуторяне схоронили Одарку с Омелькой в одной могиле, под одним крестом. Предлагали некоторые хоронить убийцу на скотском кладбище, но туда ехать далеко, не нашлось охотников из одного горя две канители затевать. На могилки даже пан Красовский пришел; промокнул белым платочком слезу возле глаза, ласково погладил по голове Акулину, шестнадцатилетнюю дочь покойных. Панская служанка раздала хуторским ребятишкам угощенья на помин душ усопших.
Через три дня в хутор приехал старший Одаркин брат Трофим, с двумя какими-то мужиками, которых Акулина сроду не видела. Они тоже, оказалось, родня по материной линии. Мужики сходили на могилки, вернулись с красными глазами. Дядько Трофим больше был зол, чем опечален. Он что-то натужно думал, ходил по куреню, мял и тер свои руки, будто мыл или грел. Свояки, сидя на лавке, смотрели на него и ждали, что он решит. Наконец, дядько Трофим заговорил:
— Вот я и думаю: этих-то определим куда-нибудь с горем пополам. Акулина в наймы пойдет, большая уже. Хлопцы тоже немалые, в подпаски годны, а вот куда малого девать — ума не приложу. Ну, даст бог день — даст и пищу. А зараз пойдем к пану Красовскому, может, какое вспоможение вытребуем, на поддержку сирот. Гайда, хлопцы!
Когда Ворскла пробивала себе дорогу к Днепру, наткнулась на каменистый взгорок. Повернула вправо, обходя заступ, а потом снова влево потекла, почти окружила бугор. Но не стала наступать самой себе на пятки, оставив в прогибе саженей сто земли, потекла дальше. Вот там-то, на зеленом мыску, где Ворскла сделала крутое колено, белеет среди зелени усадьба помещика Красовского. Неведомо, в какие времена люди прокопали перешеек, соединили Ворсклу с Ворсклой же рвом. А через ров мост перекинули, будто по земле было хуже ходить. Но приглядись — заметно, что вдоль рва тянутся построенные, а теперь разрушенные человеческими руками каменные стены. Кто их строил и разрушал — поляк, козак, турок ли? Но, видать, был на мыску боевой городок. Самые старые хуторяне уже не помнят, когда здесь появилось поместье Красовских.
Только и старые и малые знают, что у пана Красовского выгодное место — высокое. Будто бы отсюда смотрели его дед и отец окрест, высмотрели самые лучшие земли, самые добрые луга и дубравы. Да и теперь пан Красовский любуется с высоты, как люди трудятся на арендованной у него земле, в его лугах косят сено, ловят в речке рыбу для него. А на охоту в леса он сам ездит.
Пана Красовского мужики заметили издали: он сидел на лавке в саду, одетый весь в белое — от жары. Он тоже давно заметил подходивших Трофима со свояками. Трое шли клином: Трофим впереди, решительно, свояки — на шаг отставши. Красовский пошел им навстречу, глядя спокойно и вопросительно. Трофим для смелости взбил ус.
— День добрый, пан Красовский! Звиняйте, шо не прошены, дело до вас маемо.
— Милости прошу, господа! — Хозяин показал рукой в глубину сада, к скамейке со столиком, сам пошел сзади.
На столике стояла поливянная миска с прозрачной, только что вымытой черешней. На земле валялись косточки: пан только начал пробовать первый сбор.
— Угощайтесь, господа, чудесная черешня нынче! Отведайте за делом. Итак, какое у вас дело?
У Трофима в руке была хворостина; он постучал ею по запыленным чоботам, покашлял в кулак, взбил второй ус.
— Дело наше по нужде. Мы родственники Омельяна, вашего кучера. Шурином он мне доводится.
— Да, — со вздохом сказал Красовский, — очень жаль, очень жаль. Хороший был работник.
— Для кого хороший, а для нас... Нам жаль сирот, которых он оставил. Четверых осиротил. Вот мы и пришли к вам из-за их, поскольку Омелько был ваш работник. Помогите, пан, если вы добрый человек. У нас своих детей девать некуда и этих надо теперь пристраивать.
— Но, господа, у всех дети. У меня тоже. Каждый о своих должен...
Трофим подернул бровями, перебил Красовского:
— Не та песня, пан, не та. Мы и другую знаем, законы понимаем. Вы Омельяна довели до того, что он о детях перестал думать. Все знаем. Так давайте по-доброму договоримся.
Пан Красовский не боялся ни суда, ни угрызений совести, ни расправы. Одного только боялся: это мужичье может разнести славу об его амурных похождениях, о которых Омелько, чтоб ему на том свете сгореть, видать, все-таки кому-то рассказывал. И не доведи бог — узнает Лизавета Павловна, жена, а тем более дети! Лучше уж не дразнить этих скотов... Впрочем, они сейчас осмелели, за законы хватаются, а то и за топоры... Зимой помещика Вергана в его собственном лесу прикончили за то, что не давал лес на дрова рубить. На куски изрубили, сложили в мешок и бросили в прорубь. Только весной выловили возле Поставцов... Эти тоже, будто и впрямь господа...
— Господа, я тоже человек, понимаю. Вчера на похороны денег дал...
— Похоронить, пан, легче, чем прокормить, — все тем же настойчивым тоном говорил Трофим. — Мы хотим спросить у вас, куда детей девать, кто их содержать будет? Старших определим сами, а кто младенца на ноги поставит? Гроши нужны для этого. Акулину треба в наймы устроить...
Пан Красовский немного оживился, встал со скамейки, заходил возле стола, заложив руки за спину.
— Как ее, Акулина, говорите? Акулину я взял бы к себе в имение, но сейчас мне работников не нужно. Попробую устроить ее к одному знакомому, Зозуле. Добрейший человек! Слыхали такого? Возле Кобеляк его имение. Кстати, на днях он спрашивал, где бы найти работящую девку... А для младенца надо кормилицу подыскать. Я об этом подумаю, господа. Вот, кажется, мы и договорились?
— Нет, пан, не договорились. На расходы уж, будьте добры, сколько можно, — не отступал Трофим, а свояки молчаливо поддерживали его глазами и кивками.