Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Не было у нас ни прихожих, ни светелок, ни спален.

Да мы, пожалуй, этих слов и не знали. Была одна комната, перегороженная печкой. Пол — земляной. По-нашему он назывался доливкой. Деревянные полы красят и натирают, а нашу доливку по субботам бабушка или мама смазывали желтой глиной, перемешанной с сухим конским навозом. Этой же глиной подводили стены внизу, и получалось что-то вроде панелей высотой не больше вершка. Весь наш комнатный «гарнитур» состоял из самодельных лавок, табуреток и стола. Сейчас диву даюсь, как мы могли так экономно размещаться на ночь. На печке спали бабушка и пятеро ребят, спали под одним рядном. Если возникала ссора, каждый из нас получал от бабушки по подзатыльнику, и наступал мир. Подзатыльники раздавались в темноте, в полной тишине и соответственно возрасту: старшему — покрепче, меньшему — полегче.

Летом мы приносили с полей свежей травы с чебрецом, морковником и подорожником и устилали ею доливку. За рамки с фотографиями, на всякий гвоздик и крючок цепляли ветки тополя и березы. Даже за бабушкину икону ветки вставляли. В жаркие дни окна завешивали темными платками и одеялами. После полдневной беготни и вкусного обеда я любил отдыхать в этом полумраке, тихом и пахучем. Ляжешь прямо на прохладную траву, подложив под голову какую-нибудь одежку. Хорошо, не жарко! Стотравный запах стоит в хате, между окном и одеялом бьется и жужжит заблудившаяся муха, не поймешь, в каком углу звенькает сверчок. А с огорода слышен голос бабушки: «Гай, гай!» Это она пугает кур, забравшихся в тень картофельной ботвы и выкапывающих картошку. А может быть, над хатой кружит коршун-шулика, высматривая добычу, и бабушка предупреждает об этом квочку с цыплятами. Из-за деревни едва доносится рокот трактора, — там работает отец.

Хорошо спится под эту музыку! Но если даже и не приходится спать в обед — все равно не хуже. Бабушка, пока мы обедаем, накладывает в глиняный глечик вареников с творогом, повязывает сверху марлей. А мы уже косим глазами на него и на бабушку. Кого сегодня пошлют нести отцу обед? Хаживал не раз я по этому почетному заданию.

Возьмешь узелок с едой — и вон из хаты опрометью, чтобы бабушка не передумала. По пути забежишь в огород, стручков зеленого гороха нарвешь за пазуху; в конце огорода перепрыгнешь через канаву с коричневой водой и глазастыми лягушками, а там, за огородами — простор! И утонешь, заблудишься в нем с радостью и восторгом. Постоишь, позавидуешь жаворонкам в небе. Странные птицы они. Понятно, что коршуны в небе парят для того, чтобы выследить с высоты полевую мышь, перепелку или суслика. А зачем жаворонку парить над полем с восхода до заката? Повиснет под голубым куполом и заливается, кажется, сам любуется собственным пением. Мне всегда казалось, что жаворонки вполне осознают счастье, подаренное им природой: они могут не только по земле бегать, но и летать. Они ни на минуту не забывают о том щедром подаренье и с азартом и гордостью пользуются им.

Вдруг у самых твоих ног вспархивает перепелка. Ф-р-р-р! — прорезает она воздух своими коротенькими крыльями. Ей, маленькой, но тяжелой, как кусок серого камня, лететь тяжело. Опишет над полем небольшую дугу — и снова падает в траву. Травка в том месте колыхнется, выдавая колыханием пеший путь степной курочки. Вот и трава перестала качаться: значит, перепелка остановилась. Да, уже завела свое «пить-полоть». Почему бы не попробовать ползком подкрасться к ней? Поймать, конечно, не поймаешь, но хотя бы вблизи поглядеть, послушать ее лопотанье. Вот она, кажется, шагах в десяти от тебя. Умолкла. Доползаешь до означенного места, а она уже за твоей спиной лопочет. Ну и хитра! С легким минутным сожалением поднимаешься на ноги, отряхиваешь с намокших от росы штанов и рубахи лепестки, травинки, цветочную пыльцу, выдираешь из чуба труху прошлогодней травы и идешь назад, к узелку с обедом. Идешь по своему следу — примятой траве, и тут замечаешь, сколько исколесил, ползая на локтях и коленках: след похож то на спираль, то на запутанные петли, которые теперь и распутать нельзя. Вот хитра, окаянная! Как она тебя за нос водила! Ну, ладно, в другой раз выслежу, а теперь некогда: надо к отцу скорее.

Далеко, а может, не так далеко, как кажется маленькому человеку, виднеется одинокое дерновое строение, которое в деревне почему-то называют культстаном. А для меня это просто какой-то «кульстан». Говорят, в нем когда-то жили трактористы, но теперь эта дерновка заброшена, на ее крыше властвует буйный бурьян, окна вынуты с рамами, вокруг — бурьян и чертополох. Мне кажется, что в дерновке сейчас спрятались от людей и от жары волки. И хочется верить в это — и страшно до зуда в пятках. Прохожу мимо «кульстана» на приличном расстоянии. Вижу, как ласточки, видимо слепившие гнезда в дерновке, простреливают ее насквозь: влетают в окно с одной стороны и вылетают из окна в противоположной стене.

Отсюда мне уже видна черная полоса пахоты, в дальнем конце которой клубится пыль. Это отец на своем «фордзоне» пашет, трактор движется в мою сторону. Он совсем близко, я уже вижу улыбку отца. Отец улыбается потому, что и мой рот растянут до ушей почти беспричинной улыбкой. Просто я рад, что все так хорошо на этой земле — небо, птицы, травы, вспаханная земля, трактор, отец. Хорошо, что я есть на свете, на этой земле, полной загадок.

— Пришел, сынок? — отец глушит трактор, остановив его левым боком к солнцу, правым — к целине с мягкой травой. Мы садимся в зубчатой тени колеса и деловито, как водится у мужчин, приступаем к обеду. Когда в глечике остается два вареника, отец берет бутылку с молоком, а мне говорит: «Доедай, сынок, я уже сыт», — проведет ребром ладони по горлу... Потом закурит самосаду и приляжет на один бок, опершись на локоть. Я принимаю такую же позу. Мы ничего не говорим, просто смотрим друг на друга и все понимаем: очень хорошо все идет! Я молодец, что отцу обед принес; хорошо, что на тракторе работает именно мой отец, а не чей-нибудь другой. Хорошо, что вареники такие вкусные, а отец доволен, что бабушка умеет делать такой ароматный табак. Это я вижу по его глазам.

После отдыха отец заводит трактор, подсаживает меня на сиденье. Оно железное, вытертое до блеска, скользкое. Когда отец занимает место на сиденье, я встаю рядом, одной рукой держусь за баранку. Верится, что и я управляю трактором, даже на миг забываю об отце. Катаюсь круг-другой, потом отец говорит:

— Ну, хватит, сынок. Беги домой, а то у тебя голова заболит, да и измажешься весь. Ступай.

Вечером, улегшись спать, я долго слушаю, как сквозь стены и окна нашей хаты доносится, словно жужжанье осы, песня «фордзона». Значит, трактор в дальнем конце полосы. Потом, с приближением трактора, звук становится рокочущим, будто где-то закипают, клокочут огромные котлы с густым варевом. Наконец все умолкает. Я уже представляю, как отец один идет домой мимо «кульстана», через ракитник, что за нашими огородами. Вот уже слышен звон щеколды в сенях, какой-то шорох: это пришел отец и снимает грязную одежду. Он входит тихо в хату, и я сквозь дрему чувствую, как полем и трактором пахнут его руки, набирающие кружкой воду из ведра на лавке...

Иначе зимой. После январских морозов немного теплеет и начинают взыгрывать бураны. Мне кажется, что бураны всегда начинались почему-то к вечеру, когда колхозники запасут сена и воды скоту, закроют колодезные ляды мешками с соломой, чтобы колодцы снегом не забило. И вот тогда начинается кутерьма. Байдановку окружали бескрайние поля, и ветру было где разогнаться для налета на деревню. Сначала он налетал слабыми порывами, как бы пробуя силу и попугивая, а потом шалел с каждым часом, все сильнее и сильнее сотрясая нашу хатенку. Он забрасывал снегом окна, и мы зажигали свою «семилинейку». Бурану хотелось во что бы то ни стало превратить нашу хату в снежный сугроб. Ночью было слышно, как метель шастает по крыше, перекатываясь с улицы во двор. Это значило, что сугроб намело уже вровень с крышей.

А мы сидим в темной хате и занимаемся каждый своим делом. Отец в такую погоду всегда подшивал кому-нибудь валенки. Он сидит на табуретке, положенной набок. Пред ним на лавке сапожный инструмент и лампа. Прокалывая шилом дырочку в подошве валенка, отец сильно наклоняется вперед. Его большие черные брови нависают над лампой и потрескивают. В хате пахнет горелым, и мама напоминает отцу: «Опять, наверное, брови опалил...» Он отшатывается, трогает брови желтыми от табака пальцами и признается: «Да, маленько есть... Ну, ничего, отрастут». Вот он начинает сучить дратву. За гвоздь, вбитый в столб-подпорку, отец цепляет пучок суровых ниток, отходит от столба к двери, держа в руке концы ниток, и начинает скручивать их, катая между ладонями. Потом, чтобы дратва не раскручивалась, смолит ее, водя по ней шкуратком со смолой. Когда отец резко водит шкуратком по дратве, в гвозде возникает музыка. Взмах руки, а в гвозде — вжик! От гвоздя это передается матке, потом каждой жердине, и вот уже вся хата поет и звенит: вжик! вжик!.. Я слушаю эти звуки, а сам жду, когда отец положит на лавку смолу. Незаметно подхожу, откусываю кусочек и жую вместо «серы», какую летом варят из березовой коры. Смолу нелегко было достать, поэтому отец прятал ее, чтобы мы не изжевали. Вот он взял смолу в руки, повертел ее и спрашивает: «Кто кусал, признавайтесь?» Все говорят: «Не я», а я молчу. Отец еще раз внимательно осматривает возле лампы смолу и говорит: «Это ты, Иван, откусил. По зубам вижу». И он всем по очереди показывает кусок с отметиной от моих зубов.

16
{"b":"242841","o":1}