— Ну, мастера!
— Что ты — артисты.
— А на стройке — не слышали? Сейчас там такой бенц идет. Тоже сварщик. Скруббера же к нам скатанные на платформе приходят. Стальными полосками заварены. Их, когда разворачивают, сперва накинут петлю из троса, бульдозер трос этот натягивает, не дает сразу развернуться — он же как стальная пружина, этот скруббер. А они догадались: петлю еще не накинули, а уже почти все стальные застежки посрезали. Ну и кэ-эк даст!..
— А сварщик?
— Да он как раз прикурить отходил.
— А бульдозерист?
— Да он как раз у бульдозериста и прикуривал.
— И бульдозер целый?
— И бульдозер. Только газоход рядом снесло. Вырвало метров сорок. Вчера полсмены вся химия простояла на коксовом, сегодня весь день — комиссия.
— Ну, работнички!
— Спецы, не говори.
Игра на площадке — глаза бы не смотрели. Тут и сам не выдержишь, подольешь масла в огонь:
— Да бросьте, братцы! Все бы они ворчали. В самом деле, что ль, мастера перевелись? Летом летал к геологам. Вертолетчики говорят: на базу не полетим, подбросим в один хитрый распадок — там у геологов тягач сломался, мы для него колесико повезем. А тягач починят, вы вместе с механиками — дальше... Опускаемся у тягача. Как-то странно стоит, на крутизне. Рядом двое механиков. Что, спрашиваем, случилось? Да ничего, говорят, просто поспорили, выскочит на крутяк или не выскочит — видишь, там сосенка мешает? Ударил, говорит, по этой сосенке, правое ведущее под траками и сломалось... Ну, вертолетчики улетели, починили эти ребята тягач. Что, спрашиваю, теперь поедем? Один момент. Вот только, говорят, доспорим. Включил на полную, и вперед. По сосенке ударил, сломалась она, выскочил вездеход на горушку. Водитель глушит мотор, высовывается из люка в кабине: ну, что я говорил?! С тебя, второму кричит, пол-литра — с тебя!
В общем, приходили теперь на стадион уже не болеть, а так — нужного человека увидать, среди знакомых потолкаться, с друзьями посплетничать, узнать новости. Мужской клуб, да и только.
Единственный, кто по-прежнему играл хорошо и на кого еще ходили смотреть, был неизменный капитан «Сталеплавильщика» Витя Данилов — Даня.
Пора, пожалуй, к нему вернуться, и так мы слишком надолго оставили его наедине с грустными думами.
Был Даня коренной, сталегорский, с Нижней колонии, из тех бараков, в которых с недавних пор не живут и где теперь то обувная мастерская, а то прием стеклопосуды. В городскую команду взяли Даню еще школьником, помогли потом устроиться в металлургический институт, но он тут же перевелся на заочное и пошел работать в мартеновский. Работал там и играл, пошел в армию, там тоже играл, окреп и поднатаскался. Когда, вернувшись, выпрыгнул впервые на лед, на трибунах загудели дружно — был Даня тот и уже не тот. Вроде и не подрос, и в плечах не раздался, но появилось в нем что-то особенное — то ли уже свой законченный почерк, своя игра, а то ли пока только уверенность, что эту свою игру, свою манеру найти ему уже удалось.
Он и раньше был с характером парень... Сто́ит, правда, написать такие слова, как многие тут же подумают: значит, своенравный паренек, ого-го, такого только затронь! Так вот, ничуть не бывало. А характер Дани в том состоял, что он всегда, в каждом матче, до конца выкладывался. Он всегда играл, мало сказать, хорошо, играл прекрасно, как бы из рук вон плохо ни играли при этом остальные.
Не могу представить его стоящим на льду неподвижно! Как только он, почему-то пригибаясь, как бы складываясь в прыжке, перелетал через борт, как только делал какой-то странный — словно шашкою — круговой взмах клюшкою, начинался стремительный Данин бег, который иногда ускорялся настолько, что был похож на полет, а иногда слегка утихал, но не прекращался уже ни на секунду до тех пор, пока он не запрыгивал обратно. Во время вбрасывания — если не участвовал в нем сам — Даня медленно кружил, переваливаясь с бока на бок и кося глазом, а когда его подзывал судья, неторопливо кружил вокруг судьи. Сам же он, несмотря на то что был капитаном, никогда к судьям не подъезжал, никогда не спорил. Даня считал, что его дело прежде всего — хорошо играть.
Бегал Даня по-своему, почти никогда прямо, а обязательно наклонясь набок, как бы уже падая, но удерживаясь на последнем, одному ему доступном пределе. На сумасшедшей скорости он вдруг играл ногами, переваливался на другую сторону, и этот косой — всегда по дуге — полет продолжался, пока он был на площадке, бесконечно. Даня мчался, оставляя за собой тут же исчезающую из твоих глаз, но постоянно ощущаемую каким-то уголком памяти странную, но красивую вязь, которая заканчивалась или неожиданным на первый взгляд прорывом через линию защиты, или почти невозможным по сложности броском... Только не заключите из этого, что Даня из тех самых хитрых паучков-одиночек, которые ткут себе свою паутинку, а на остальное им наплевать, — как раз нет! Даже когда он мог почти беспроигрышно ударить сам, он отдавал ударить другому, если этот другой был в положении хоть на самую малость выгодней, и все самые острые комбинации начинал всегда он, и первым бросался кому-либо помогать или поправлять последствия чужой оплошности тоже он. Партнеры Даню часто не понимали, но он не обижался, не вспыхивал. Я думаю, что это неустанное движение его по площадке, эти бесконечные, как бы порою скверно ни складывались дела, предложения коллективной игры часто команду и выручали: это просто невозможно ведь — играть спустя рукава, если кто-то рядом постоянно на сто процентов выкладывается.
Он был как неутомимый дирижер, он постоянно втягивал в игру, он зажигал остальных, все прибавляя и прибавляя темп, пока на площадке не закручивалась вдруг всеобщая и в самом деле похожая на музыку вдохновенная карусель.
Нет, нет, потому-то и оставался Даня железным капитаном, что был он коллективист. Но как, не удержусь повторить, катался он, сукин кот, сам!
Бывало, среди самой средней игры на отбой или среди всеобщего напряжения — как когда — в нем словно начинала стремительно разворачиваться вдруг невидимая пружина, и он бросался к шайбе, забирал хоть у своего, хоть у чужого, и его уже ничто, казалось, не могло остановить — из любого конца площадки он мчался, ложась с бока на бок, обходил всех и забивал свою непременную в каждом матче, которую все так и звали: Данина шайба. К этому настолько привыкли, что, если игра не шла и кто-либо из болельщиков произносил неопределенное — да, мол, пока что-то ни шиша не выходит, — другой тут же откликался: «Одна-то будет!»
Имелась в виду — Данина.
Скажете, что я нарисовал почти законченный портрет игрока экстракласса. Но ведь именно такой игрок и был Даня! Всего лишь третьим — после двух именитых москвичей — вошел он в клуб «трехсотников» — хоккеистов, забивших по триста шайб, а в Москву его звали еще тогда, когда этих мальчишек, которые от нас теперь уехали, и близко не подпускали еще к дворовой команде. Звали, да только Даня не ехал. Одни говорили, что он хитрит, что парень он, несмотря на простецкий вроде характер, все-таки себе на уме. Зачем ему быть вторым в Риме, если в Галиции он первый?.. Тут у него и хорошая квартира, и «Волга», и маленькая дача за городом, и в любое время — путевка на всю семью в однодневный дом отдыха в Сосновом бору.
Другие говорили, что дело вовсе не в этом, он бы давно уехал, да жена против, а Даня был семьянин.
Роста он самого среднего, и лицо самое обыкновенное, даже простоватое лицо, к тому же все в шрамах, однако видели бы вы, какой был Даня красавец, когда с женою под руку он шел по проспекту Металлургов следом за тремя своими маленькими мальчишками! Куда его шрамы девались. У него не лицо было — тихим счастьем светившийся лик. Иногда, правда, лик этот делался слегка виноватым, когда Даня, не спускавший глаз с ребятишек, не отвечал вдруг на чье-либо приветствие и жене приходилось толкнуть его в бок...
А жена у Дани что ж — она всегда была настоящая красавица, ослепительная и рядом с Витею, и без Вити. И он ее, конечно, любил.