Он живо обернулся:
— Какую, извините, колбасу?
— Да тут ведь, кажется, колбасный отдел?..
— Да? — Он так искренне захохотал, что я тоже невольно заулыбался во все лицо.
Но он вдруг разом погасил улыбку — удивительно, тут и следа не осталось, — сказал доброжелательно и серьезно:
— Нет, видите ли, я — художник. Пишу сейчас картину, на которой должно быть заиндевевшее окно... А какие у нас морозы, сами знаете. Так долго ждал! А нынче утром глянул на градусник — наконец-то! И — скорее по городу. Где-нибудь, мол, да встречу... Мне разводы нужны, морозный узор, а тут видите — это и все!
Глядя на еле заметный, совсем размытый с краю чахлый ледяной росток, он огорченно вздохнул, развел руками, а я так все и стоял еще с дурацкой улыбкой.
Как мне потом хотелось помочь ему!
Пойти в мастерскую: «А хотите, я вам...» И рассказать, как солнечным днем в зимней тайге сыплется с деревьев серебряная кухта, как, пронизанные светом, под голубым небом в сахарном куржаке стоят желтобокие вековые сосны... И на оконцах в избе у деда Савелия и бабушки Марьи расцветает в те дни такое узорочье!..
Рассказать, как в прокаленном жгучим морозом автобусе девчонки долго дышат на стекла, как приникают одним глазком, чтобы глянуть, какая остановка, и как прозрачный кругляшок тут же снова затягивается острою ледяною пленкой... Как в самом большом гастрономе в центре города, очень теплом, по сантиметровым зарослям куржи кто-либо проводит ногтем, ставит черточку и потом стоит ждет в сторонке, пока не увидит ее другой, не поставит рядом свою отметинку, а когда появится третья, это значит, что коллектив уже сложился, что можно становиться в очередь к родному отделу, а три этих длинных палочки на замерзшем стекле надо наискосок перечеркнуть, чтобы не сбивали с толку других, пусть эти другие заводят свою табличку — вон сколько их на просторной витрине магазина, этих следов коммуникабельности, которая возрастает, когда крепчает мороз...
В те дни у меня на столе лежало письмо в плотном продолговатом конверте со штемпелем станции «Северный полюс-21» — прислал недавно мой старый друг Юра Апенченко, спецкор одной центральной газеты... Может быть, думал я, отнести, показать художнику? Меня этот штемпель спасал тогда от одиночества. А художника — вдруг вдохновит?..
И так хорошо мне было постоянно возвращаться к мысли о том, что есть в этом крошечном городке, есть человек, который приподнимался перед витриной гастронома на цыпочки вовсе не затем, чтобы посмотреть, большая ли очередь да какую сегодня продают колбасу.
ОСЕННИЕ КОСТРЫ
Вечерами глубину темнеющих улиц затягивает сизым дымком — жгут опавшие листья.
В этом маленьком городке их тщательно выметают из полегшей травы жесткими вениками, выскребают граблями, и под черными опустевшими деревьями рыжая трава потом стелется как расчесанная... Острая отава приподнимает на тонких пиках всякий листок, которому с помощью дождика удалось было прибиться к земле, их собирают по одному, чтобы жалостным своим видом не портили изумрудного торжества помолодевших газонов. Серые вороха отживших листьев сваливают на куски брезента, на старые клеенки, на серые прорезиненные фартуки и сносят в кучи, над которыми потом долго пластается первым холодком прижатый к теплой земле сырой дымок.
В обычае этом здесь, кроме желания чистоты, есть и правда что-то древнее, почти языческое...
Неспешные эти костерки с утра и до вечера курятся почти у каждого двора.
Запаха прели в этом южном городке никогда не услышишь, ощущение осени связано здесь только с щекочущим ноздри горьковатым дымком...
Опершись на грабли, стоят, покуривая у костров, молодые мужчины, смотрят на медленно тлеющие листья древние старухи, сидящие на лавочках около калиток, снуют по улице, поднося в костер, малые ребята.
На днях видел: около совсем крошечного костерка, сунув озябшие руки в карманы старенького пальтеца, на корточках тихонько сидел нахохленный, лет четырех, одинокий мальчонка, задумчиво смотрел на крошечный, который он только что так долго раздувал, огонек.
Может быть, с первыми холодами просыпается в человеке спокойно себе дремавшая летом тысячелетняя тяга к огню?..
Или разноплеменным жителям этого лежащего в долине у подножия Кавказа маленького городка, где давно уже топят газом, все-таки не хватает и сухого шелеста огня, и потрескиванья сучьев, и гуда пламени, не хватает едучего, от которого слезятся глаза, дымка, не хватает кисловатого его запаха?..
Или над Кубанью, такою теперь многолюдной, синими осенними вечерами, все еще неслышно помаргивает зарево далеких кочевий, все еще призрачно дрожат отблески горских очагов, все еще безмолвно полыхают отсветы первых тут русских печек, и все эти костры из осенних листьев в первую холодную пору — это смутное желание вечернего тепла и спокойствия, желанье мира не только дому своему и дому чужому, но и умиротворенья и согласья душе...
ПИСЬМА-ПОСЫЛКИ...
Что-то стали пропадать мои письма...
Напишешь, сам бросишь в почтовый ящик, ждешь потом, ждешь ответа, а его нет и нет... Что, думаешь, такое?
Закажешь телефонный разговор, спрашиваешь у друга:
— Получил мое письмо?
— Н-нет, — удивляется. — А ты посылал?
— Как же так?.. Куда оно могло...
— Ну, что ты, — говорит он с легким укором. — Или не знаешь нашу почту?
Станешь объяснять, о чем ты с ним хотел посоветоваться, но настроение твое уже перебилось, начинаешь путаться и сбиваться, и это невольно передается ему, ты вдруг чувствуешь, слушает невнимательно, нет, не понял — что ты тут будешь делать?!
А в письме ты все так хорошо ему обсказал!
Самое обидное, что раньше, когда все у меня было хорошо, мои письма всегда доходили, даже открытки, которые бросаешь в поржавевший почтовый ящик в каком-нибудь совсем малолюдном месте. Ты на них, признаться, и не очень надеешься, делаешь больше для очистки совести, как говорится, — и вдруг тебе тоже весточка: так и так, мол, получил поздравление, рад, спасибо, обнимаю и я...
А теперь, когда порой кажется, что от того, как тебе ответят, зависит чуть ли не вся твоя жизнь, — пожалуйста, на тебе! Письмо пропадает.
Всякое, конечно, бывает. И слышал я эту историю, когда на те переводы, которые сын-летчик регулярно слал матери-старушке, начальник почты построил себе двухэтажный дом, а она глаза выплакала, думала, сын ее забыл — не пришлет даже письмеца... И верю, что есть такие артисты, которые вложенный в письмо трешник достанут, не вскрывая конверта. И все-таки каждый раз мне как-то не по себе: жизнь каждого из нас так прочно связана с почтой, что стыдно ее и подозревать...
Начинаешь припоминать свое детство, когда мать чуть ли не с самого раннего утра посылала тебя к калитке подождать почтальона: «Смотри хорошо, детка, чтобы, не дай бог, дядя Коля мимо нас не прошел!»
И ты стоишь буквально часами — я до сих пор чувствую спиной этот столб, на который была навешена наша калитка!..
Потом где-то еще очень далеко появляется почтальон, и ты стремглав, летишь к матери, громко кричишь, и она каждый раз вздрагивает, испуганно хватается за сердце и, все бросив, тут же бежит за тобою следом, и теперь она стоит у этого столба и во все глаза смотрит, как медленно приближается дядя Коля — он редко к кому заходит, но зато во дворе остается всегда подолгу...
Виноватым голосом мать спрашивает:
— Ничего, дядя Коля?
И теперь он ей говорит, как она тебе:
— Нет, моя детка, ничего... Придется тебе еще обождать.
Это было после того, как мы получили бумагу, что отец пропал без вести, и у калитки мы дежурили зимою и летом — то я один, а то вдвоем с младшим братом — он был тогда еще маленький, и одному ему мама стала доверять только через год.
А потом случилась история счастливая.
Когда мамы не было дома, дядя Коля принес телеграмму от отца. Он ее нам прочитал и ушел, и мы сперва прыгали от радости, а потом стали делить эту телеграмму, чуть не разорвали ее и в конце концов положили под камень у порога, чтобы никто не трогал.