— Когда сильный ветер, и голуба высоко унесет, он там превращается...
— Ты так думаешь?
— Один я, что ли?
— А кто тебе сказал?
— Дядя Витя.
— Иванцов дядя Витя?
— А то кто?
В каждый мой приезд в последние годы с Витей Иванцовым мы подолгу просиживали в парке на той самой скамейке, где любили сидеть еще мальчишками. А нынче я его еще не видал.
— Ты не знаешь, он дома?
Мальчишка хотел присвистнуть, но вышло, что зашипел.
— Где ж дома? Улетел.
— Это куда?
— Летчиком работать. На Север.
— Он что, поправился?
Мальчишка опять посмотрел на меня так, будто из нас двоих ростом был ниже я, а не он.
— А чего это ему поправляться? У него и так — мускулы!
Ну, конечно, конечно, недаром же Витя Иванцов водил эту босоногую братву и в лес за цветами, и на гору по ягоды.
Я шел к дому, и мне все вспоминался Витин рассказ о последнем его полете, о том, как обернувшись, он увидел пламя на правом крыле; как выждал несколько секунд, прежде чем сказать будничным тоном: «Мотор горит, командир». Тот ответил так же спокойно: «Вижу». — «Как это ты, интересно, видишь мой мотор?» — сказал Витя. И только тут командир слегка удивился: «Ах, и твой горит?»
Потом они бросали машину вверх и вниз, пытались сбить пламя, и на трассе за ними оставались догорать на лету бушующие ошметки огня... И другое, что меня тогда потрясло: черная, как из-под плуга хлынувшая в разбитую кабину земля, засыпавшая летчиков по самые плечи.
Отлежавши в госпитале, Витя Иванцов приехал в станицу, отремонтировал заколоченный материн дом — она умерла, когда получила известие, что сын при смерти, — стал жить один. Он был не первый, с большой пенсией возвратившийся домой неудачник, но в отличие от многих других не простаивал днями около ларька с пивом. В огороде он построил себе баньку с каменкой, летом и зимой ходил купаться на речку, и мальчишки с нашего края вытоптали ему не только палисадник, но и грядки, и огород — там у них было что-то среднее между мирной спортивной площадкой и повстанческим лагерем...
— Он же каждый год на комиссию ездил, и все ему нет говорят и нет, — стала в ответ на мой вопрос рассказывать мама. — Сперва переломы плохо срослись, а потом — нервы... Вот он зимой все бегал по утрам и зарядку делал какую-то особенную, а все лето сперва на покосе жил, а потом пастухам помогал в горах... Окреп, как сбитый стал, а они опять его не пускают. Он тогда жалобу в Москву да потом поехал туда, там и признали: годный. Вернулся веселый: все равно, говорит, моя взяла! Дом свой одним людям подарил, они из Сибири сюда переехали из-за девочки, у нее с легкими плохо... Сказал этим людям, в отпуск приеду, так пожить пустите. Чемодан собрал и подался...
Года три назад мы с Витей пошли побродить по нашим холмам за речкой. Ходили долго, потом присели в теплой, бегущей под ветром ковыле отдохнуть, и я все глядел на укрытую знойной дымкой станицу, а Витя опрокинулся навзничь и затих — даже тонкая травинка в губах перестала пошевеливаться и вздрагивать. Я тоже потом сцепил руки на затылке, прилег, молча к чему-то в себе прислушался, и откуда-то из бесконечной выси неслышно снизошло на меня ощущение такой сокровенной тишины и такой ясности...
— Нынче много всяких «терапий» напридумывали, — говорил Витя, когда мы спускались потом с холмов, шли к станице. — Недавно слышу новенькое: ландшафтотерапия! Посмотришь, мол, на красоту вокруг, и все печали — как рукой. А если края и красивые, да чужие? Другое дело в родной степи поваляться да в небо, как облака бегут, поглядеть... Ты не улыбайся! Не дай бог, как говорится. Но станет плохо — и ты попробуй...
Витя Иванцов теперь на Севере. Снова летает. Помогло ли ему одолеть болезни только упорство? Или отогрела теплая родная земля? Или новой силою напоил волшебный, как живая вода, воздух детства?
Со мной ничего такого не произошло, только сосало душу наше обычное: много работал, да не все, как задумывал, вышло; отец меня неправильно понял; друг обманул; огорчил сын.
Может быть, потому и прилетел я домой, потому и бросил под яблоней облезлый кожух...
Лежишь, словно бы растворившись во всем, что есть вокруг, и сам себя ощущаешь, кажется, только потому, что тонкая травинка касается иногда твоей щеки. Лежишь, и тебе вдруг приходит на ум, почему это люди придумали легенду об Антее, и тут же становится ясным, как оно все было на самом деле.
Это уже потом, решаешь ты, сочинили, будто всякий раз, когда надо было набраться сил, прижимался Антей к богине Земле, которая была ему матерью.
А просто был он родом крестьянин. И где-то в белой от солнца деревушке на берегу Эгейского моря жила его старая мать. И он любил приезжать к ней, когда с моря дул серебривший листья маслин теплый шальной ветер, и дарил ей очередной платок, и сначала долго выслушивал жалобы на здоровье и на молодежь, у которой совсем не стало почтения к старшим, и украдкой вздыхал, а потом брал давно полысевший кожух, шел с ним в сад, бросал посреди травы...
И все у него было хорошо, пока он почаще приезжал, и никто не мог одолеть его ни в гульбе, ни в работе; это потом уже он из-за каких-то мелочных дел и раз и другой решил отложить поездку домой, и затосковал, и стал нервничать, а этот хитрец Геракл, который давно уже к нему присматривался, все заметил и тут-то и решился к нему наконец подойти... Слышите?
Нет, нет, надо почаще бывать дома — никак нам нельзя отрываться от родимой земли!
ИНЕЙ НА СТЕКЛЕ
Почти никого в городке не знаю, но уже со многими на улице здороваюсь... Наверное, это привычка: в рабочем поселке под Новокузнецком, где долго жил раньше, я ведь и шага не ступал не поздоровавшись. И теперь для меня достаточно самого маломальского повода, чтобы кивнуть потом человеку при встрече.
Тут мне стало казаться, что разные города населяют, в общем-то, очень похожие люди, только одеты они по-другому и занимаются другими делами — как бы живут другой жизнью. Там он был у нас до точки замотанным бригадиром, а тут, глядишь, с хорошей кожаной папкой под мышкою выходит из облисполкома и, выпятив заметное брюшко, долго стоит на ступеньках под козырьком, неторопливо покуривает, скользит скучающими глазами по лицам прохожих... Или у нас он, предположим, в горкоме работал, приезжал к нам на стройку «цеу» раздавать, а тут вдруг появляется из-за ширмы в белом халате, укутывает тебя накрахмаленной простыней, берет в руки ножницы...
И с тем и с другим сперва я здоровался от неожиданности, а в следующий раз уже сознательно: если принял за своего — чего же теперь?..
Постоянно встречал тут на улице парня лет тридцати пяти, небольшого росточка, с горделивой осанкой, больше, пожалуй, рыжего, нежели просто блондина. У нас он был знатный экскаваторщик, на больших собраниях или каких конференциях всегда выступал с предложением избрать почетный президиум... На работе он, известное дело, в замасленной телогрейке да в кепочке, а когда при параде — черный костюм на нем, белая рубаха и галстук, и над карманом на груди обязательно белоснежная полоска платка. А этот постоянно был в светло-сером костюме, из-под которого выглядывала кремовая водолазка. Слегка наклонит, когда здоровается, голову с волнистой шевелюрой, глянет хитренько: знаю, знаю, мол, за кого меня принимаете!.. И тут же сделает независимое лицо, поднимет подбородок еще выше и пошел дальше — как аршин проглотил, хотя сделать это он не смог бы по причине малого роста.
На днях рано утром по морозцу иду я с почты и вижу: перед витриной гастронома стоит мой «экскаваторщик», пытается заглянуть вовнутрь. Из-за малого своего росточка тянется на цыпочках так, словно хочет вылезти из модного, когда-то серого пальто с широким поясом, покачивает с бока на бок головой в черной, с длинным козырьком финской шапке.
Я — со своими новокузнецкими шуточками.
— Что, — спрашиваю, — колбасу небось выбросили?..