Он улыбнулся и пожал плечами, глянув на Прохорцева: как же, мол, вашего начальника оставить? Попробовал больше не замечать взглядов, но потом, уже поздно, когда расходились и крепко подвыпившие сантехники, покачиваясь во дворе, держали ее за обе руки, тянули каждый к себе, она попросила жалобно: «Не бросайте меня!..»
Он отобрал ее почти силой, пошел проводить, у самой калитки она подвернула ногу, пришлось поддерживать ее, во двор вошли вместе, и тут она, прихрамывая, заспешила мимо окон вглубь, к стайкам, он, все еще помогая ей, невольно заторопился следом, и тут она откинулась на низенькой копешке, увлекая за собою Котельникова, схватила его ладонь, подержала в своей, пока другою что-то жадно расстегивала, потом под пальто, под блузку сунула к себе за пазуху, и он вдруг ощутил под оробевшей своей рукой теплую, с мягкой кожей, тугую грудь...
Позади заскрипела, отворяясь, дверь, и громкий, клокочущий гневом и обидою женский голос донесся из темноты: «Што, Нинка, еще этого пащенка, лярва, не сбыла с рук, уже другого собираешься исделать?!»
За калитку он вылетел как побитый, на улице его поджидали сантехники: в руках у обоих были колья, но они только спросили Котельникова, во сколько утром откроется магазин...
Назавтра длинно и тяжело раскачивались, долго похмелялись, потом искали по дворам водителя тягача, которого увел с собой кто-то из деревенских, и выехали наконец, когда стемнело.
Было морозно, подувал порывами ветер, через дорогу несло колючий и сухой снег, и, сидя четвертым в уютной, набиравшей пахнущего резиной тепла кабине «уральца», Котельников глядел на помигивающие красным глазки «газика», которые мягко покачивались в серой полутьме впереди.
Перед машиной вдруг появилась женщина с чемоданом, вытягивая руку, заступила дорогу. Шофер затормозил, но она бросилась сразу к правой дверце, Котельников ей открыл, и она стала на подножке, подалась в кабину лицом:-«Возьмите, мальчики!..»
Котельников близко увидал непросохшие, заметно припухшие глаза, увидел некрасиво закушенные губы, и что-то в нем обреченно шевельнулось.
«У меня комплект!» — тон, каким ответил шофер, ясно давал понять, что вчера она сделала непростительную ошибку, выбрав не его, а Котельникова.
А Котельников уже начал потихоньку подвигаться к краю сиденья.
Голос у этой дрогнул: «Ну, мальчики, родные, хоть наверх!»
Когда Котельников уже выбирал себе место в кузове, шофер перегнулся через передний борт, спросил, стараясь перекричать грохот почти вплотную подкатившего тягача: «Может, впятером как?!» Он тоже повысил голос: «Есть шуба!» У шофера на ярко освещенном лице обозначалась забота: «А лук не померзнет?» — «Возьмешь в кабинку, если что». И тот опять сыграл голосом: «Вас понято!..»
Вытягивая повыше настывший воротник, укутывая шубой плечи, он поерзал, распихивая пятками мешки с замерзшим мясом и ящики, попробовал опереться обо что-то справа, потом приподнял брезент и в неярком свете, который помаргивал теперь высоко над кузовом, увидел темно-красную, с белыми пестринами свиную тушу.
Он попробовал отодвинуть ее, потом отсел сам, отгородился тяжелым, с тугими капустными вилками мешком и сверху определил на него свой рюкзак.
Щеку ему ожгло колючим снегом, и Котельников подумал, что они теперь уже за деревней и что здесь, в поле, метель сильней. Выдержит он, не застучит по кабине?..
Надо выдержать.
Машина стала, и он собрался было повернуть голову, думал, что окликнут, но кругом было тихо, и тогда он неловко повернулся, вытянул шею из воротника шубы, поглядев в окошко за спиной. В кабине горел свет, девчонка сидела теперь посредине, держала полную, с краями пластмассовую рюмку, и такая же рюмка была в руке у соседа, они медленно, чтобы не расплескать, тянулись навстречу друг дружке чокнуться, и лицо у этой, у Нины, было радостно-беззаботное.
Ну вот, подумал Котельников, и утешилась...
Когда машина тронулась наконец и опять отставать от них начал то умолкающий, то взревывающий тягач, он услышал где-то рядом слабенький, словно чем задушенный звук, туда и сюда повел ухом и вдруг улыбнулся во все лицо, сдернул рюкзак свой с капустного мешка, потащил на колени, стал, торопясь, развязывать шнур.
Среди путаницы жестких ремней старого патронташа нашел колокольчик, поднял над рюкзаком, и тот повисел молча, а потом, когда их качнуло, тихонько, но звонко ударил, отозвался освобождение и радостно.
Котельников подумал: хорошо, что они с Филиппычем успели приладить бильце — славный вышел у этого колокольца голосок, тоненький, чистый!..
Надо будет, подумал он, забрать с Монашки своего собачонка, подрос уже небось. Пора!..
Щеку ему опять царапнуло, сыпануло, прошуршало по шубе мелкой крупой. Машина пошла на взгорок, и в призрачном свете тяжело подрагивающих, выпученных от натуги фар тягача, словно слепо чего-то ищущих среди белых снегов, он увидел, как дымом дымится, катится над застывшей землей низкая сплошная метель.
В войну сидели без дров, подумал Котельников, а как уютно было у бабушки, когда за окошком вьюга... Как она говорила? Метуха! Метуха тогда была. Вот и кончилась осень. Теперь зима. Метуха, она говорила. Потащиха.
РАССКАЗЫ
ПУСТОСМЕХИ
Мы подходим к дому, а мама стоит у калитки, плачет...
Увидала нас, глянула сперва как-то странно, как будто на незнакомых глянула, а потом глаза у нее потеплели, словно теперь признала, — бросилась нам навстречу, всплеснула руками. Обнимает Ленку, всхлипывает, говоря что-то такое совсем непонятное, и в голосе ее мешаются и осуждение, и тревога, и радость.
— Значит, моя детка, постриглась? И волосы покрасила? Ну и хорошо! А я-то, дура!.. На порог ее теперь не пущу! Ах, она, чертовка, ноги ее в нашем доме больше не будет!.. А тебе идет, правда... И кофточка эта идет... Не поправилась, моя детка, и не похудала. А она? От чертовка!
Я уже поставил чемодан, снял рюкзак, руками двигаю, выгибаюсь, чтобы размять затекшие плечи, — автобусная остановка, считай, о край станицы, а дом наш — уже за центром, — а мама все никак успокоиться не может.
— Да что такое, — спрашиваю, — ма?..
Только теперь она ко мне и оборачивается — может, это Ленка ей родная, а я — зять?..
— Да что-что!.. Перед тем как прийти вам, забегает ко мне бреховка эта, Семеновна. «Ой, — кричит, — Тосечка, только сейчас я видела твоего Гришеньку — с автобуса слазили!.. Он да женщина с ним какая-то молодая, незнакомая... Я, — говорит, — спрашиваю: «Хто это, Гриша?» А он отвечает: «Жена!..» Наверно, — говорит, — Тосечка другую привез, дак ты не пугайся да в обморок не падай. У той же, — говорит, — у Леночки, волос-то был длинный да хороший, разве не помню, — как у меня самой в девках. А эта ну как есть парень и парень!» — Мама виновато смотрит на Ленку. — И как я, моя детка, не подумала, что ты постриглась?
А я теперь припоминаю: и точно, Семеновна видела нас на станции. Только сошли, еще и оглядеться не успели, она — словно из-под земли. Поздоровалась и на Ленку кивает:
— А это ш хто, Гришенька?..
— Как, — отвечаю, — кто? Жена...
И Семеновна тут же исчезла, словно сквозь землю провалилась. Теперь-то ясно: сразу кинулась маму предупредить. Знаете, иногда говорят: по сообщению «обээс»... «Обээс» — это «одна баба сказала». Так вот Семеновна на нашей улице — та самая баба.
— В следующий раз, мама, буду обязательно писать, что покрасилась, — обещает Ленка серьезно.
— Да-да, — я поддерживаю, — обо всех изменениях — в письменной форме.
— От бреховка, дак бреховка! — не унимается мама.
А мне смешно: не успели мы появиться в родной моей станице, и вот уже эта Семеновна с вечными ее приплетушками... И мама, тут же готовая поверить. Тихая наша, бурьяном заросшая улица, которую неспокойное время давно уже обходит сторонкой. Где-то возникают новые миры, распадаются старые. На нашей планете все несется волчком: великие открытия, потрясающие скорости, безумные идеи... А здесь все, как ну, чтобы не соврать, как десять-пятнадцать лет назад, когда бурьян этот был нам еще выше головы, и мы прятались в нем, если играли в войну, и боялись друг друга искать, а только кричали издали: «Да выходи, ну все равно ты убитый!..»